— Что, дед, пришел помолиться богу?
— Да вот, пришел.
— Эх, и темный же ты человек, дед!
Шила в мешке не утаишь — великий физиолог был по-своему душевному складу не чужд религиозности или просто в порядке эстетических восприятий — любил церковную служб). Но не знаю. Можно ли отыскать на свете такого дурака и невежду (вероятно можно!), который бы назвал дураками и невеждами — Вл. Соловьева, С.С.Булгакова, Н.А. Бердяева, В.В. Зеньковского, Г.П. Федотова и иже с ними, словом, весь сонм этих довольно блестящих профессоров, философов и ученых. Кроме Соловьева, я всех их слишком хорошо знал, чтобы заподозрить в неискренности. И однако, для людей моего склада, моего мироощущения, или, скажем, для людей типа Милюкова, т. е. для людей, абсолютно лишенных мистического восприятия мира (причем эту «лишенность» я вовсе не рассматриваю, как некую ущербность!) вся эта религиозная и философская проповедь останется совершенно неубедительной и не в состоянии ни йоту приблизить нас к их «истине», заставить уверовать, что на реальнейших путях человеческой истории Христос «смертью смерть попрал» и что весь смысл и конечная цель человеческой истории — всеобщее воскрешение мертвых не на седьмом небе, а на нашей многострадальной планете Земля.
С младенческих лет ненасытно и жадно я всегда любил жизнь, исступленно и восторженно любил природу, мир, и вероятно потому смерть всегда мне казалась безобразнейшим и немыслимым явлением, глубоко оскорбительным для человека. Никакого величия в ней я не видел.
Конечно, меня не трудно уличить в противоречии — не выделяя человека из природного мира, я, казалось, должен был бы принимать прежде всего великую целесообразность смерти, отмирание отдельной особи, при относительном бессмертии рода, что целесообразнейшим образом обеспечивает эволюционное развитие жизненного процесса в целом. Бессмертие относительно, потому что и звезды умирают, так что тень от черного ее крыла неизбежно ложится на все живущее.
Может быть, когда мы будем умирать в 150–200 лет, до конца исчерпав все и физические, и душевные силы, не умирать, а уходить из жизни, мирно и тихо засыпая, может быть, изменится и психология у людей, их мироощущение.
А пока грусть и горестные раздумья, как тень сопутствуют всем нашим земным возможным радостям. Ну, будет философствовать.
Родная моя, советовать тебе ничего не могу. Ты знаешь — по свойству моего характера не люблю ни советовать, ни поучать. Так же, как не люблю выслушивать советы и поучения. В этом отношении ты меня тоже знаешь.
Я мог бы тебе сказать: — плюнь на все и приезжай. Может быть, вместе нам будет легче. Но знаю, что ты мне на это ответишь — «Не могу. И ты должен понять». У меня такое ощущение, что ты всю жизнь находилась в цепях (как и все мы в какой-то мере — но это другое), добровольно на себя надетых. И помимо сознания нравственного долга была у тебя и подавленность личной воли (ты знаешь ее причину), которая мешала разорвать и сбросить эти цепи. И эти путы вросли в тебя, стали тобой самой, почти твоей сущностью.
Я часто думаю, что:
Вот, моя родная Лена, крепко-крепко тебя обнимаю. Твой Юрий.
12/V 62 г.
10.
***
12/V 62 г.
Б. Пастернак
neminem laede, imo omnes, quantum potes, juva
никому не вреди, но всем сколько можешь помоги.
Почему? — «Разрешение этой задачи дает собственное основание этики, которого, как философского камня, ищут уже тысячелетия». Артур Шопенгауэр («Die beiden Grundprobleme der Sthik).
Quodtibi fieri non vis alteri ne feceris
Чего себе не хочешь — и другому не делай.
Молитва, которой заканчиваются древне-индийские драмы: «Да будут все живые существа свободны от страдания.
Мне всегда было ненавистно христианское любование и смакование страдания — в особенности чужого.
«Порадуемся за нашего брата — Господь послал ему великие испытания».
Я достаточно наблюдал это умильное ханжество с возведением очес к небу и в Белграде (в кружке у Зерновых), и в Париже. На мое ощущение это какое-то предательство самого существенного основания нашей земной этики — сочувствия, симпатии, сострадания к другому.
Я был очень душевно наивен в те белградские годы и это словесное рассусоливание страдания вызывало во мне ощущение какого-то страшного, жестокого душевного холода.