Далее в приказе говорилось о необходимости повышения порядка и дисциплины в войсках, о ликвидации «отступательных» настроений. Надо, говорилось в приказе, упорно, до последней капли крови, защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности, ибо отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину, надо во что бы то ни стало, любой ценой остановить, затем отбросить и разгромить врага.
Этим приказом предписывалось «безусловно» снимать с постов и предавать военным судам всех командиров, начиная с командующих армиями и кончая командирами и комиссарами полков и батальонов, допустивших без приказа свыше отход войск с занимаемых позиций. Старших, средних и младших командиров, политработников и рядовых бойцов, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, отправлять в штрафные подразделения, ставить их на более трудные участки фронта, чтобы дать возможность искупить кровью свою вину перед Родиной.
Яков до сих пор помнит, как у него заныло, занемело от холода в груди, когда он читал этот приказ.
— Я боялся — после этого приказа меня в такое штрафное подразделение назначат, — проговорил он. — Вот тогда бы я уж не выдержал… Да, к счастью, обошлось.
Кошкин быстро взглянул на него, усмехнулся.
— Ну, выдержал бы. Раз надо. Человек — он своих сил еще не знает.
Кошкин помолчал, будто к чему-то прислушиваясь, и вдруг усмехнулся:
— При назначении меня вот тоже спросили — выдержите эту тяжесть, справитесь? Обычно, мол, самых боевых и опытных офицеров на такие должности назначаем, а вас вот в порядке исключения, вы военному делу специально не учились…
— И что же ты ответил? — с любопытством спросил Алейников, потому что Кошкин умолк.
— Да ответил, что и некоторым другим наукам специально не обучался, а вот пришлось их все пройти в тех краях, где вечная мерзлота, а потом в звании штрафника… Сказал и пожалел, ну, думаю, теперь не назначат! Ничего, назначили.
Алейников давно, с самой первой минуты встречи с Кошкиным, чувствовал какое-то большое и безграничное превосходство этого человека над собой.
— Выдержал бы, — еще раз сказал Кошкин. — Приказ этот правильный. Необходимый, если точнее. Война, брат, она ни с чем не считается. Ничего не попишешь.
Он вынул из лежащей на столе пачки папиросу, чиркнул спичкой. Жадно глотнул табачный дым, медленно выпустил. И, глядя почему-то на кончик папиросы, опять усмехнулся.
— Да-a, Яков Николаевич… Вот где мы встретились. При таких-то обстоятельствах… А ты, угадываю я, все маешься. А?
— Прошлое в памяти живет, не истребить его ничем, — проговорил Алейников. Он помолчал, вздохнул и продолжал: — Ты вот, ты кричал мне тогда, в моем кабинете: «В кого же ты превратился, Яков? У тебя руки по локоть в крови!» Что же… ты был прав. Засухин Василий Степанович погиб… Баулин Корней, бывший наш председатель райисполкома, доходили до меня как-то слухи, тоже умер… Значит, и их кровь на моих руках… Сознание это сосет, высасывает у меня все живое внутри. Разгрызает все. Я ведь тоже человек.
Командир штрафной роты смотрел на него, Алейникова, на лбу то собирались, то исчезали морщины. Он раздавил на тарелке окурок и тотчас вынул новую папиросу.
Алейников налил в кружку из чайника, раза два-три хлебнул торопливо и со стуком отставил кружку.
— Позапрошлой зимой, когда я собирался сюда, на фронт, Кружилин мне врезал: «Нашкодил ты в жизни, а теперь в кусты?! А нам предоставляешь возможность исправлять твои грехи. Нет уж, давай, — говорит, — вместе объяснять людям, что произошло, давай вместе и исправлять…» Но как исправлять?! Тут, на войне, я не бездельничаю, не отсиживаюсь в прохладном месте… Сколько раз бывал в таких пеклах! В тыл к немцам ходил не однажды. И готов в самое кромешное, в самое кровавое месиво в любую секунду. Этого достаточно, чтоб исправить?
— Это просто наш долг с тобой, Яков, — сказал Кошкин. — Как и всякого нормального человека. Нашу землю фашисты топчут.
— Ага, значит, недостаточно! — прервал его Алейников. — Вот поэтому и маюсь… Но исправлять — ладно. А как, чем объяснить все же мою вину? Моей кровожадностью, что ли? Может, я ненормальный, может, я испытывал животное удовлетворение, когда тебя, Засухина арестовывал? И других… Не понимал я чего-то — было. Но я и сейчас многого не понимаю!..
— Чего кричишь-то? — остановил его Кошкин.
Яков обмяк, во всем его теле вдруг явственно обозначилась неимоверная усталость. Он тяжело поставил локти на стол и уронил в ладони голову.
— Тут закричишь.
Так он и сидел, пока командир штрафной роты не произнес:
— Ну, мне пора, Яков Николаевич.
На улице был прежний изнурительный зной. Неподалеку от дома, в котором они обедали, возле развалин какой-то постройки, стояли две распряженные лошади, яростно мотали головами, одурев, видно, от жары. Чуть поодаль дымились две кухни, но людей ни возле разрушенного сарая, ни возле кухонь не было видно.
Едва они вышли, сзади неизвестно откуда возник ординарец Кошкина.
— Ну что?