— Остатки от прежнего состава крепко помогают. Знаешь, штрафник, побывавший в бою, совсем другой человек. Удивительно порой, как несколько часов, иногда даже минут — хотя короткие бои у нас случаются редко — меняют людей. Такие уркаганы, что пробы ставить уже негде, вроде вон моего ординарца, человеческий облик обретают. А то и ягнятами становятся. Туда ведь, за край жизни, заглядывать страшно, там можно многое увидеть. И весь уркаганный лоск сразу лохмотьями слезает… Ну что ж, Яков… — И Кошкин протянул руку.
То ли потому, что Кошкин назвал его просто по имени, то ли оттого, что в голосе командира штрафной роты явственно прозвучала искренность, сердечность даже, Алейников вдруг опять разволновался, как мальчишка, почувствовал, что к лицу подступила вся кровь. И еще больше смешавшись от мысли, что Кошкин заметит его состояние, торопливо схватил протянутую руку, но не пожал ее, а грубо дернул Кошкина к себе, обнял за горячие плечи.
— До свидания. Спасибо… Останемся живы — встретимся в Шантаре.
— Встретимся, Яков Николаевич, чего ж… — сбивчиво промолвил и Кошкин.
— Непонятно мне только: чего ж ты этого типа… этого Зубова не расстрелял? — неожиданно для самого себя проговорил Алейников. — Он же снова может…
— Не думаю, — ответил Кошкин, оправляя гимнастерку. — И как тебе сказать? Любопытен мне чем-то этот тип.
— Чем же?
— Ну как же… Ведь сын нашего классового врага, как говорится, царского полковника, колчаковского карателя, с которым мы в Гражданскую дрались, — усмехнулся Кошкин. — Как-никак, пусть под гнетом закона, но воюет за интересы, противоположные интересам его отца… Эта троица — Зубов, Кафтанов, Гвоздев — прибыла в роту давно. Участвовали уже в двух боях. И странное дело — ни один из них даже царапины не получил. Будто заколдованные. Все трое барахло человечье, конечно, но в боях вели себя по-разному. Кафтанов и Гвоздев все норовят в бою за спины других. А Зубов в самое пекло лезет. А он у них главарь… Что он, смерти ищет? Или что-то другое?
— Смерти-то вряд ли. На ранение рассчитывает.
Кошкин глянул на часы, машинально проверил, все ли пуговицы застегнуты на гимнастерке.
— Может быть, и так. Но люди, Яков, интересные, что ни человек, то… экземпляр. А в Валуйках, по-моему, он, стреляя в меня, промахнулся умышленно.
— Да? Зачем же тогда стрелял?
— Ну, у них, у воров, не как у фраеров, — усмехнулся Кошкин. — Надеюсь, жаргон их знаешь? Штрафники из уголовщины все считаются ворами. Остальные для них фраеры. А воры живут и здесь по своим законам… Возможно, Зубов провинился в чем-то перед другими, более могущественными ворами, а те приговорили его таким образом загладить вину. Может, задолжал кому. Или просто в карты меня проиграл. У нас ведь и такое бывает. Нынче весной двух командиров взводов таким образом потеряли. И виновных не нашли, к сожалению.
— Где ты находишь мужество… командовать этой ротой?! — воскликнул невольно Алейников.
— Н-да… А я вот тоже не могу тогда понять: где ты, Яков Николаевич, берешь мужество, чтобы в тыл к немцам ходить, в самое их логово? — И командир штрафной роты в третий раз глянул на часы. — Ну, извини, мне давно пора. Каждый бой для нас — это бой-прорыв, топтаться на месте, а тем более отступать мы не имеем права. Так что надо мне подготовить роту. — Кошкин взглянул на Алейникова и чуть изменившимся голосом, отчетливо выговаривая каждое слово, переспросил: — Значит, боялся попасть в командиры к штрафникам?
В глазах у Алейникова вспыхнули колючие искорки. Алейников это почувствовал сам и тут же притушил, спросил с грустной горечью:
— Смеешься?
— Да нет, Яков. Командовать штрафной ротой — не мед пить, — со вздохом ответил Кошкин. — Но приказали б тебе — и стал бы командовать. — Голос его дрогнул и посуровел, зазвучал жестче, на скулах вспухли и заходили желваки. — Идет война с жестоким, озверевшим врагом. Не на жизнь, а на смерть идет! И тут не до личных эмоций и желаний. Надо будет Родине — мы выполним любой ее приказ. Любой!
Алейников, перебирая в памяти разговор с Кошкиным, спускался по тропинке к речке, где остался Гриша Еременко с машиной. Тропинка шла по косогорчику, заросшему травой, еще не пожелтевшей под солнцем, но и давно не свежей. Слева чернели две, одна возле другой, огромные воронки от тяжелых снарядов, в каждой яме могло бы спрятаться по танку. В траве и по краям белели искрящиеся шарики поспевших одуванчиков, и Алейников почему-то подумал: «Интересно. У каждого жизнь своя. Уж после того, как сюда упали снаряды, одуванчики успели расцвесть, созреть и дать семена…»
Все время, пока разговаривал с Кошкиным, у него было почему-то желание сообщить, что тут неподалеку еще несколько их земляков, и удивить, что один из них, Федор Савельев, предал Родину, служит у немцев карателем, но не сообщил, как-то не нашел для этого подходящего момента в разговоре и теперь жалел об этом.