Проговорив это, часто задышал.
– Помнишь, ты читал эти стихи Гёте в переводе Лермонтова? И это он будто в точку... про нас будто. Скоро отдохнем!
Губарев долго молчал. И наконец тоже прерывающимся голосом заговорил:
– Да... А есть еще перевод Валерия Брюсова этого стихотворения. Этот текст перевода считают наиболее близким к подлиннику. Вот:
Опять оба долго молчали, не в силах ничего говорить.
– Сохранились рассказы, что Гёте, уже будучи глубоким стариком, через пятьдесят лет, снова побывал на горе Эттерсберг, в том домике, где написал когда-то это стихотворение. И со слезами на глазах он произнес якобы последние его две строчки. Это было за полгода до его смерти...
Губарев умолк на полуслове и лег – скрипнула входная дверь. Василий тоже торопливо натянул на себя лохмотья лагерной шинели, отвернулся к стене, закрыл глаза. В такое время в барак могли войти только эсэсовцы с какой-либо проверкой, обыском или начальство из заключенных. В любом случае надо было лежать, надо было, как положено в это время, спать и лишь по команде вскакивать не мешкая, строиться в проходе барака, а там делать, что прикажут.
На этот раз никакой команды не последовало, только из-за своей загородки вышел староста блока – согнутый крючком старик Климкер, немец, сидевший в Бухенвальде что-то с самого тридцать седьмого года, со времени основания лагеря. Посажен он был сюда, как говорили, за то, что прирезал какую-то свою сожительницу, богатую старуху, сговорившись предварительно с ее сестрой, тоже старухой и тоже богатой. Это было похоже на правду, потому что Климкер часто получал роскошные передачи, что позволялось людям не просто состоятельным, а богатым.
– Не спите, господин Айзель? – проговорил староста, зевая. – А я, знаете, устал чертовски.
– Не угостишь ли чем, Климкер, нас с Назаровым? – пьяно прогундосил капо. – По стаканчику опрокинем – да тоже спать.
– Кое-что осталось, кажется. Не много...
– А капитану Назарову много не требуется, хе-хе... Он там, в своей паршивой армии... хе-хе... пить не научился. Там не позволяли. А, господин капитан?
– Да, в Красной Армии пить не принято, – донесся голос Назарова.
– Не принято... Ну, здесь ты наверстаешь. Здесь ты научишься.
– Так точно, господин капо, – усмехнулся Назаров.
Василий явственно различил усмешку в его голосе.
– И чем больше будешь пить, тем крепче плеть в руке станешь держать... Пока стесняешься ею пользоваться.
– Так точно...
– Научишься. Это уж закон. А не научишься – отберем...
Переговариваясь так, они скрылись в загородке старосты, захлопнули за собой дощатую дверь.
Говорили они, особенно Айзель, перемешивая русские и немецкие слова, и Василию с Губаревым все было понятно.
– К-капита-ан! – сквозь зубы выдавил Губарев. – А говорил: «Из-за вас же решил унизительную должность принять». Покажет он еще нам...
Василий на это никак не отозвался.
Скользкая деревянная стена, лицом к которой лежал Кружилин, пахла плесенью, запах этот давно, кажется всю жизнь, сопровождал Василия, он к нему притерпелся, но сейчас от него мутило, голову распирало изнутри чем-то острым. Да, капитан, думал он. Его капитан, которого он на плечах нес из-под Перемышля, которого выходил еще там, в польском городке Жешуве. Там, в тесной камере номер одиннадцать, их продержали что-то около двух недель. Эти две недели Василий исполнял обязанности старосты камеры, которые заключались лишь в том, что он составил списки узников да следил за честным распределением пищи. Плеть, которую вручил ему унтерштурмфюрер Карл Грюндель, валялась в углу.
За это время капитан Назаров немного оправился, стал вставать и передвигаться с палкой по камере. На правах старосты Василий попросил у Грюнделя разрешения пользоваться Назарову каким-либо костылем, и эсэсовец, находясь в хорошем настроении, сказал:
– О-о, пожалуйста! Я прикажу, чтобы принесли... Приятно даже, что у нас есть офицер Красной Армии с костылем. Это прекрасно. Скоро мы всем переломаем ноги. Немецкая армия успешно продвигается в глубь России, мы покорили уже обширные территории. Пожалуйста...