Где-то в середине 1923 года Лахновский попал в поле зрения местных чекистов. Почуяв, как травленый волк чует капкан, опасность, Лахновский немедленно убрался из Донбасса, снова объявился в Москве и под фамилией Коновалова Ефима Игнатьевича стал работать в аппарате Троцкого. Одновременно он связался с савинковской террористической организацией, вербовал в нее новых членов, обеспечивал безопасность перехода границы савинковских курьеров, провожал и встречал их на советской территории, потом был одним из тех, кто разрабатывал безопасность предстоящего перехода границы и самим Савинковым.
В 1924 году, после провала савинковской авантюры, Лахновский, остерегаясь ареста, уехал снова в Сибирь, намереваясь переждать лихое время у своей старой любовницы — вдовы бывшего члена Томского городского комитета РСДРП, потом провокатора, потом следователя белочешской контрразведки в Новониколаевске, неизвестно почему кончившего с собой выстрелом в висок Сергея Сергеевича Свиридова. Но жена Свиридова после самоубийства мужа вдруг воспылала к Лахновскому запоздалой ненавистью, ее жгло непонятное Арнольду Михайловичу раскаяние за супружескую неверность, встретила она бывшего любовника холодным и раздраженным взглядом, что не понравилось ее дочери Полине, которая когда-то, будучи костлявой девчонкой, любила забираться к нему на колени. Лахновский щекотал ее в бочок, в живот, и маленькая Полина заливалась от хохота. С июня двадцать четвертого года ей пошел девятнадцатый год, она хорошо помнила Лахновского и, услышав недвусмысленный намек матери («Все, что, к сожалению, было, никогда… слышите, никогда я себе не прощу!»), резко обернулась к ней, прочертив острым носом воздух:
— Конечно, он не будет у нас жить. Это к тому же опасно. Надо подыскать в городе какое-то незаметное жилье, я попробую. А сейчас садитесь чай пить.
Полина в тот же день сняла на свое имя комнату с отдельным входом в тихой и сонной части города, перевезла туда свои коробки с платьями.
— Для маскировки, — объяснила она. — А вас пускай считают, если увидят, моим любовником или мужем.
— Зачем же считать? Давайте я на самом деле им буду, — произнес Лахновский, когда она привела его вечером в эту квартиру.
— Ну давайте, — просто сказала она, без всяких эмоций, сняла шляпку, и ее густые соломенные волосы упали на плечи, обсыпали их.
Отдалась она ему тоже без всякого волнения, равнодушно — лежала и внимательно глядела в потолок, будто самым важным для нее в этот момент было сосчитать на потолке трещины.
— Ты как бревно, — недовольно проговорил Лахновский. — Бревно тешут, а оно лежит себе неподвижно.
— Тогда иди к матери, — усмехнулась она.
— Ты не девушка. Замужем, что ли, была?
— Бываю. Я не могу без мужчины.
Лахновский прожил там с месяц, выходя из комнаты лишь ночью подышать воздухом.
— А что, Арнольдик, конец, значит, настоящей человечьей жизни в России пришел? — спросила однажды за чаем Полина Свиридова. — Отец мой пулю в висок себе пустил. Трус малодушный! Ты вот тоже… под бабью юбку спрятался, выглядываешь оттуда, как мышь из норы. Окончательно вас… нас под свой сапог эти голозадники?
— Видишь ли, — произнес Лахновский, опустил голову, тогда еще не белую, только с проблесками седины, — я человек маленький, Полина. Но я думаю… Коммунисты сами говорят: революцию совершить трудно, но еще труднее защитить революционные завоевания. Да, это правильно, это мудро… Но хватит ли у них сил защитить завоевания ихней революции?
Лахновский помолчал, достал папиросу, закурил. Полина складывала в эмалированный тазик с теплой водой тарелки и чайные чашки. Взяла полотенце и, вынимая из тазика посуду, начала ее протирать. При каждом движении шелковый домашний халат на ее плечах туго натягивался.