Ури взял из пачки белый лист, написал: "Дорогая моя старушка", прочел написанное, поморщился и зачеркнул. Под зачеркнутым написал: "Клара, цветок души моей", прочел написанное, опять поморщился, скомкал лист и бросил в корзинку. Идея написать матери письмо осенила его внезапно и поразила своей простотой. Просто письмо, подробное, спокойное, обстоятельное, - вместо бессмысленных дорогостоящих телефонных разговоров, после которых у него на губах оставалась вязкая горечь от собственного хамства. Тут была какая-то загадка: стоило ему услышать голос матери, как из глубин его подсознания вырывались неведомые гнусные химеры, - поразительно, когда в тайниках его души (души ли?) успело накопиться столько желчи? И самое ужасное, что мать не пыталась уклониться, не прикрывала лицо руками, а кротко позволяла ему расправляться с нею со всей жестокостью, на какую он был способен. А с нею он был способен на многое. И чем больше хамства она ему прощала, чем покорнее звучали ее ответы, тем сильнее он распалялся.
Возможно, все дело было в том, что он инстинктивно угадывал за ее кротостью тот темный ужас, который охватил ее после всего, что с ним случилось. Она считала его тяжело, неизлечимо больным, так же, как и все его бывшие друзья, с которыми он в результате успешно расплевался. С друзьями, как и с подружками проделать это было куда легче, чем с матерью, их терпения не хватило надолго. А вот мать в своей всепрощающей покорности была непобедима. Ури чувствовал, что для него было бы смертельно раствориться в ее жалости, и потому сопротивлялся как мог.
"Итак, будем писать мамке письмо." - вздохнул он вслух и вдруг понял, как он должен к ней обратиться. Он придвинул к себе новый лист и написал с легкостью: "Привет, мамка!". Он написал эту фразу по-немецки и засмеялся, представив себе, как поразит ее такое обращение. После этого непочтительного вступления он перешел на иврит - все-таки писать справа налево было куда сподручней, - и слова свободным потоком потекли из-под его пера:
"Не удивляйся: так называет свою свирепую мать мой подручный дурачок Клаус, - я тебе о нем как-нибудь напишу подробно, это отдельная тема. А пока я отвечу на твой главный вопрос: я еще не знаю, когда я вернусь. Мне тут хорошо и спокойно, хотя я часто (но к счастью, не всегда) укоряю себя, что мне не должно быть хорошо и спокойно в Германии. Как ни странно, - а впрочем, может быть, это естественно, - но здесь я начал гораздо больше понимать твое настойчивое отталкивание от этой страны. Отталкивание от нее и притяжение к ней. Я даже съездил на еврейское кладбище в Цвайбрюккен и нашел там могилу твоей бабушки. Мне не повезло - или повезло, если тебе угодно, - потому что накануне, то ли в насмешку, то ли в наказание, именно на этом кладбище порезвились хулиганы. Они перевернули и разбили несколько могильных плит (к счастью, не бабушкину) и разрисовали все стены и памятники свастиками. Этой милостью они нас не обошли, так что твоя либеральная душа может быть спокойна - тут мы слились со своим народом.
Вообще, здесь, в нашей лесной глухомани скрыта какая-то тайна. Тут почти нет и давно не было евреев, - говорят, и до Гитлера их, то-есть нас, было здесь немного. Еврейское кладбище в Цвайбрюккене подтверждает это: оно такое маленькое и основная масса могил относится к прошлым векам. Я боюсь, семье твоей бабушки было здесь одиноко. Однако многие городишки в наших окрестностях носят фамилии моих школьных друзей - я уже побывал в Канделе, Манделе, Гинзбурге, Ландау и Майзеле, значит все они отсюда родом. Можешь им это при случае сообщить.
Но это все между прочим, а по делу я хотел объяснить тебе, что меня здесь удерживает, если такое вообще можно объяснить. Да, ты права, меня здесь удерживает Инге, или как ты называешь ее "эта женщина". Мне странно слышать такое определение от тебя - тебя ведь столько раз так обзывали и ты знаешь по себе, как это обидно и несправедливо. Ты спрашиваешь, люблю ли я ее. Я не знаю, что значит "любить", слово это потеряло для меня смысл вместе со многими другими важными словами. Люблю ли я тебя? Любил ли я Ирит? Ведь оказалось, что мне было легче с нею расстаться, чем продолжать нашу душераздирающую драму. Был ли я виноват в этом? Мог ли я вести себя иначе?