– Отсушка по-вашему, – снисходительно пояснила бабка Абрамец. – Отворот. – И вдруг, прижмурясь, завела сухим таинственным шепотком: – На той горе великой воды большое поле, посредине поля большая гора, вокруг горы зеленый луг, на горе ледяной холм, в том доме ледяная бабушка, ледяной кисель она подала, этим киселем Петра накормила, остудилось у Петра сердце, залезает на печку – не согревается. Как от того киселя остыло у Петра сердце, так пусть и от Дуньки остынет его сердце, пусть не нагреется весь век. Пувамс и сельгенес, Петр! Пувамс и сельгенес!
Раиса зашлась в истерическом смехе, прижимая к себе крапивный веник.
– Чего ты, Рая, смеешься? – раздался рядом мальчишеский голос. – Ты не смейся! Пувамс и сельгенес значит – дунь и плюнь! Если так не сказать, кельмевтема не сбудется!
Рая вздрогнула. Это был Ромка. Все тот же маленький шестилетний Ромка, но как же по-взрослому серьезно, властно и, честно говоря, пугающе звучал его голос, когда он произносил эти странные слова!
– Не смейся, Рая! – уже сердито повторил Ромка. – А то худо тебе среди наших будет!
Рая сглотнула ком, вдруг застрявший в горле, и прохрипела:
– Не буду больше. Не буду смеяться!
– Да ты мой рудный, – умилилась бабка Абрамец. – Быстро растешь, быстро умнеешь. Ну иди, иди попей молочка, вадря[7]!
Ромка пошел в дом, а Рая бросила взгляд на его спину, вспомнила, что едва заметный хвостик на копчике увеличился (это она заметила, когда в прошлый раз мыла Ромку), и незаметно, под прикрытием крапивного веника, до боли стиснула руки, чтобы сдержать подступившие к глазам слезы. Казалось, шла она шла гуляючи лесом-полем и забрела на зеленую, нарядную лужайку, на которой надеялась передохнуть. Только устроилась, как вдруг заметила, что вовсе это не лужайка, а мшава, болотина! И отсюда не выйти: сделаешь шаг – увязнешь, пропадешь. Надо залезть на кочку и стоять на ней несходно. Тогда, может, спасешься. Но разве всю жизнь простоишь?.. Одна надежда – что-то вдруг изменится, помощь придет!
Вот только откуда бы ей прийти, помощи?!
– А Люська с Петькой Ромашовым рассчиталась-таки, – долетел вдруг до Раисы голос бабки Абрамец. – Овдовел он, но Люськи здесь уже не было: сбежала она, пока народ не разошелся от злости и не пожег нас с ней. Добралась до Москвы, устроилась там на завод, жилье ей дали. А мужика себе так и не могла найти. В сорок первом, как раз Москву бомбить начали, приехал Петька туда по каким-то делам, да шибко неочестливо с Люськой обошелся: попил у нее, поел, а потом ушел к другой бабе. А в ту ночь немцы Москву бомбили, ну и дом тот, куда он ушел, разбомбили. И тут возьми да и появись
И стоило ей произнести эти слова, как из дому вдруг отчетливо донеслось:
– Калт-култ! Калт-култ! Калт-култ!
У бабки Абрамец посыпалась из рук трава. Старуха вскочила, бросила на Раису безумный взгляд своих выпученных глаз, метнулась было в избу, да ноги у нее подкосились. Рухнула на колени, бессильно заскребла руками по земле, бормоча:
– Дымно… тёмно… тошно мне…
Раиса кинулась помочь ей встать, но старуха просипела:
– Ва! Вадо![9] – и, с трудом поднявшись, потащилась в избу.
Раиса стояла будто в землю врытая, не могла шевельнуться.
– Бабине, бабине! – испуганно заверещал из избы Ромка, и Раиса бросилась к нему. Но чуть не упала в обморок, когда увидела, что крышка подпола откинута, бабка Абрамец стоит рядом на коленях, кидает в подпол куски сырого мяса и кричит:
– Жрите, твари! Мясо жрите, меня жрите, а больше никого не троньте!
С грохотом захлопнула крышку, огляделась, но, кажется, не увидела ничего, и Ромку с Раисой не увидела… Бледная, трясущаяся, едва доковыляла до лавки, нога об ногу скинула свои растоптанные карсемапели[10] и неуклюже забралась на лавку. Вытянулась на ней, пошевелила грязными босыми ногами…
– Бабине! – снова завел плаксиво Ромка, но Раиса взмолилась:
– Молчи! Молчи, миленький! – и кинулась к неуклюжему шкафу, занимавшему чуть ли не полгорницы.
На нижней полке расстелена была пожелтевшая газета. Под нее Раиса спрятала те шерстяные носки, которые дала ей старуха, едва они с Ромкой поселились в ее доме. Носки были совсем новые, словно бы совсем недавно связанные из толстой и очень жесткой черной шерсти. Не зря бабка чуяла, что скоро час ее придет, подсуетилась Раису предупредить!