Рэмпол пошевелился в кресле и беспокойно выглянул в окно, для того чтобы убедиться, что по ту сторону луговины по-прежнему горит ровный свет. Снизу были слышны пространные рассуждения доктора Фелла на его излюбленную тему питейных обычаев старой Англии и протестующий рокот со стороны пастора. Затем он продолжал читать, бегло перелистав несколько страниц. Рукопись была далеко не полной, некоторые годы были пропущены совсем, в другие – были сделаны только отдельные записи. Однако весь этот парад ужасов, жестокости, высоконравственных проповедей, простодушных радостей скопидома по поводу сэкономленных двух пенсов, стишков, которые между тем продолжал кропать Энтони, – все это было лишь прелюдией.
Характер записей начал меняться. В дневнике то и дело слышались жалобы и стенания.
Ах так, они называют меня «Хромой Геррик»![17]
– пишет он в 1812 году. – Или: «Драйден-фальцет»[18]. Зато у меня есть один план. «Ненавижу всех и каждого, кто, к моему великому сожалению, связан со мною узами крови, будь они прокляты. И тут можно кое-что предпринять, а также кое-что купить, вот я с ними и посчитаюсь.С течением времени литературный стиль его меняется, однако ярость все возрастает, превращаясь в манию. Под 1814 годом имеется только одна запись:
С покупками отнюдь не следует спешить. Каждый год понемножку, каждый год понемножку. Крысы, по-моему, меня уже узнают.
Один пассаж из этого манускрипта произвел на Рэмпола особенно сильное впечатление:
Ветер теперь свободно проникал через окно, раздувая листки, словно стараясь вырвать их у него из рук. Рэмполу вдруг стало жутковато, ему казалось, что кто-то старается их у него отнять. Комары и мошки за окном, которые бились и царапались о стекло, отнюдь не способствовали спокойному состоянию. Огонь в лампе дрогнул, но потом пламя снова выровнялось, и лампа продолжала гореть спокойным желтым светом. Вспышка молнии осветила тюрьму, и через мгновение раздался оглушительный удар грома.
Он еще не кончил читать дневник Энтони, а оставались еще записки другого Старберта. Однако чтение производило на него слишком сильное впечатление, завораживало его, и ему не хотелось торопиться. Он узнавал о том, как год за годом смотритель постепенно старел и как бы усыхал с годами; теперь он носил узкий мундир и цилиндр; в дневнике то и дело упоминалась трость с золотым набалдашником, с которой он никогда не расставался. И вдруг, совершенно неожиданно, спокойный тон повествования был нарушен.
Вчера, как я уже упоминал, мы повесили одного парня за убийство. Когда его вешали, на нем был полосатый жилет, белый с синим. Толпа освистала меня.
Я теперь сплю при двух свечах. У дверей стоит солдат-часовой. Но вот вчера вечером, когда я писал отчет об этой экзекуции, я услышал, как в комнате что-то бегает, и старался не обращать на это внимания. Поправил свечку, надел ночной колпак и приготовился почитать в кровати, как вдруг заметил, что в постели что-то шевелится, после чего я взял заряженный пистолет и, позвав солдата, велел ему откинуть одеяло. И когда он это сделал, будучи в полной уверенности, что я лишился рассудка, я увидел в постели огромную серую крысу, которая глядела прямо мне в глаза. Она была мокрая, и вокруг натекла лужа черной воды. Крыса вся раздулась, сыто лоснилась и встряхивала головой, стараясь, по-видимому, освободиться от полосатого, синего с белым, лоскутка, застрявшего в ее острых зубах.
Крысу солдат убил прикладом своего мушкета, ибо она не могла достаточно быстро бегать. Однако в эту ночь я не мог спать в постели. Велел разжечь жаркий огонь и сидел перед камином в кресле, поддерживая себя подогретым ромом. Мне показалось, что я задремал, как вдруг мне послышался ропот множества голосов за железной дверью, ведущей на балкон, хотя это невозможно – так высоко над землей, – и тихий шепот у замочной скважины: «