Бобка манерно выскочил на середину, пошел вприсядку — медленно, а после все быстрей, быстрей — и наконец запел! Все подхватили и затопали, а те, кто похмельней, пустились вслед за Бобкой в пляс. Крик, гогот, пыль столбом! И ты бы выскочил, да стопы не идут. А жаль! Вон веселятся как! Огонь, и тот пустился в пляс!
И вдруг…
Все смолкло! Плясуны застыли! В пороге… стоял князь — насупленный, всклокоченный.
— Так! — мрачно сказал он. — Опять! А я предупреждал! И посему… Рвача — на цепь! Клыкана в яму. А тебя… — князь указал на Бобку и задумался, нахмурился еще сильней. А Бобка…
Он на то и Бобка! Скуля и весь дрожа, подполз к князю на брюхе и заглянул ему в глаза, услужливо чихнул. Все захихикали. Князь тяжело вздохнул, переступил через лежащего, прошел к огню и сел. Ему налили миску, подали. Он взял ее не глядя, не глядя же и выпил. Еще налили. Взял еще. Опорожнил, тяжко вздохнул… и разрешил:
— Валяй.
И вновь все разом ожило! Бобка пошел вприсядку, заорал! А следом Пестрый. И Овчар. Борзой. Друган. Хоп! Хоп! Гуляй, пляши! Что наша жизнь? Ремень! Пройдет зима — и снова на Границу! В бой! В кровь! Ар-р! Ар-р! Князь, не грусти! Ар-р! Тряхни стариной! Й-эх, пузо мое! Косопузо-йо! Пузо, пузо! Косопузо! Косо! Пу! Зо! Йо! Топ! Топ! Перетоп! Все плывет! Все летит! В тарарам! Рам! Тарам!..
И — сон. Под топот, свист, под гиканье. Р-ра! Хорошо! Вольготно! Смело! Во сне опять пришел Вожак; рычал, стращал. А ты ему: «Пр-роваливай!» Вот так! Ты — лучший, друг огня, ты сыт и пьян, ар-ра-ра-ра!
Глава восьмая — СОЛНЦЕВОРОТ
Шли дни, недели. Осень кончилась. Вот уже выпал снег. В Лесу сейчас небось промозгло, мрачно, тихо. По вечерам сородичи, сойдясь под старым обгорелым дубом, сидят и ждут, когда взойдет Луна, чтобы пропеть ей гимн и попросить ее о помощи…
А здесь, в престольном Дымске, весело и сытно. И Рыжий здесь давно уже не новичок. Теперь он не бежит — идет по улице, важно жует тянучку, а горожане шепчут ему вслед:
— Да, это он. Он, точно он!
Ну, еще бы! Теперь — он первый среди лучших, заводила. И то неудивительно. Что они раньше знали, до него? Ну, бегать по дворам, бить окна. Ну, или двери подпирать, а после в них стучать и кричать, чтоб скорее открыли. Ну, или напугать кого-нибудь из-за угла. А вот чтоб крышу разобрать и, через потолок просунув голову, спросить, все ли дома, кто это придумал? Вот то-то и оно! А чтоб залезть к кому-нибудь в трубу и воровать горшки, а головни швырять в хозяев?! Или поймать трех стражников, связать их хвост к хвосту — кто раньше это знал? А закричать «Пожар!», да так, чтоб весь базар в это поверил?! Вот был тогда переполох! Вот была давка, паника! Вот где была потеха — ого-го! Даже сам князь, когда ему об этом доложили, не удержался и смеялся до упаду! Потом, правда, опомнился, разгневался и приказал…
И Рыжий сел на цепь. На целых восемь дней. Бобка тайком носил ему еду и брагу. А по ночам на задний двор, к его цепи, сходились и другие лучшие. И были там тогда у них гулянки — крик, топот, песни до утра. Терем дрожал! Брудастый злился, но помалкивал. А князь, тот делал вид, что ничего не слышит. Небось завидовал. Небось все восемь дней, особенно ночей, терпел и маялся!
А на девятый день жизнь покатилась, как и прежде. Нет, даже куда веселей! Ведь же пришла уже зима, а зима, как известно, это пора невест. А их, этих невест, в Дымске полно — любых, везде! И лучших стали зазывать во все дома, и всюду — угощения, почет и пир горой. Ведь породниться с лучшими — это ого! Женившись, каждый лучший сразу получал высокий чин, дом, власть — правда, почти всегда не в Дымске, а где-нибудь в глуши. Но власть она везде есть власть, то есть кормление, сытая жизнь…
Так, правда, думали только родители невест. А сами лучшие смотрели на все это значительно проще. Примерно вот так: женюсь я или нет, там это еще будет видно, а вот призывный пиршественный стол — он вот, передо мной, так что гуляй, пока гуляется! И каждый день они шумной гурьбой спешили на смотрины, и ели, пили, словно не в себя, и пели, гулеванили, дрались — от лихости и счастья — как правило, между собой. А иногда и с теми, кто их зазывал. Но то опять же не со зла, а все от той же самой лихости и от того же счастья. Да, что и говорить, зима — прекрасная, наивеселая пора! Утром чуть свет продрал глаза, смотался на Обрыв, вернулся, хватанул для легкости, и — когти рвать, смотреть, бузить, дерзить, орать, визжать взахлеб — что это, как не счастье?! Так? Так, конечно же!
А вот Скрипач того не понимал, не бегал в общей стае; он все ходил куда-то на Большой Посад, а возвратившись оттуда, молчал, ничего не рассказывал. Только вздыхал, ворочался, скулил. Так, в скулеже, и засыпал. И Рыжий как-то раз не выдержал, сказал:
— Ар-р! Ну какой же ты жених? Вон, по ночам зубами так скрипишь, что и уснуть нельзя. Невесту напугаешь!
Скрипач, озлясь, ответил:
— Ну и что? Моя невеста скрипа не боится. Я же не ты — не на Юю женюсь!