Джона Байрона разбудили настойчивые крики боцмана и его помощников[94]
. Время нести утреннюю вахту: «Вставайте, спящие! Вставайте!» Еще не было и четырех утра, кругом темно, хотя, вообще говоря, во чреве корабля всегда темно – неважно, день сейчас или ночь. Шестнадцатилетнего гардемарина «Вейджера» разместили под квартердеком, под верхней и даже нижней палубой, – там, где в подвешенных на брусья-бимсы гамаках спали простые матросы. Байрона запихнули в кормовую часть орлопдека – первой подводной исподней палубы. Здесь было сыро, душно и темно. Под орлопдеком располагался трюм с застоявшейся грязной водой. Ее зловоние преследовало спящего прямо над водостоком-льялом Байрона.«Вейджер» с эскадрой находился в море всего две недели – Байрон еще привыкал к новой жизни. Высота орлопдека не превышала полутора метров, а потому выпрямиться не было никакой возможности. Зловонный дубовый чулан Байрон делил с другими молодыми гардемаринами. Каждому под гамак отводилось чуть более полуметра. Соседи нередко толкались локтями и коленями, однако условия считались неплохими – все-таки на целых восемнадцать сантиметров больше, чем обычно полагалось матросам. Конечно, полметра на человека не шли ни в какое сравнение с личными кубриками офицеров или каютой капитана, в которой были спальня, столовая и даже своеобразный балкон. На корабле, как и на суше, была своя иерархия, и спальное место недвусмысленно давало понять, кто ты и из какого сословия.
Вещи Байрона и других матросов лежали в рундуках – деревянных ящиках, которые служили и хранилищами, и столами, и стульями. Некая романистка изобразила обитель гардемарина XVIII века ералашем из вороха грязной одежды и «тарелок, стаканов, книг, треуголок, грязных чулок, гребней, выводка белых мышей и попугая в клетке»[95]
. Впрочем, нормальный стол все-таки имелся – длинный настолько, чтобы положить человека. Предназначался он для ампутации конечностей. Матросский кубрик служил не только спальней, но также операционной хирурга, и стол напоминал о поджидающих впереди опасностях: как толькоБоцман и сотоварищи шли по палубе с фонарями и, наклоняясь к спящим, кричали: «Вылезай или спускайся! Вылезай или спускайся!» Тому, кто не вставал, отрезали подвес гамака, и соня летел на палубу. К гардемарину боцман «Вейджера», дородный Джон Кинг, вряд ли прикоснется. Но Байрон знал, что от него следовало держаться подальше. Боцманы, которые организовывали работу экипажа и приводили в исполнение наказания, в том числе пороли непокорных бамбуковой тростью, отличались вспыльчивым нравом. И все же в Кинге было что-то особенно пугающее. Один член экипажа отмечал, что «нрав боцмана был такой порочный и буйный»[96]
, а «язык настолько грязный, что мы его не переносили».Байрону нужно было быстро вставать. Не тратя времени на умывание (чистоплотность в целом не то чтобы поощрялась – запасы воды на корабле ограничены), он принялся натягивать одежду, борясь со стыдом из-за разоблачения перед незнакомцами и жизни в таком убожестве. Отпрыск одной из старейших фамилий Британии – его родословная прослеживалась до нормандского завоевания, – он по обеим семейным линиям принадлежал к знати. Его отец, ныне покойный, был четвертым лордом Байроном, а мать – дочерью барона. Старший брат, пятый лорд Байрон, был пэром[97]
в Палате лордов. А младший сын аристократа, Джон, был, выражаясь языком того времени, «высокородным» джентльменом.Насколько далеким казался
За два года до начала похода Ансона четырнадцатилетний Джон Байрон бросил элитную Вестминстерскую школу и пошел добровольцем на флот. Отчасти потому, что старший брат Уильям унаследовал не только фамильное поместье, но и поражавшую многих Байронов манию, в итоге доведшую его до растраты семейного состояния и превращения Ньюстедского аббатства в руины. («Дом отцов, твои окна черны и пусты!»[102]
– писал поэт.) Уильяма, инсценировавшего на озере вымышленные морские сражения и смертельно ранившего в дуэли на шпагах двоюродного брата, прозвали Злым лордом.