А на следующий день Алдон, с двенадцатью товарищами, въехал во дворец Нана. Они ворвались в кабинет первого министра: винтовая лестница в форме боба, ведущая прямо на нарисованные небеса, была рассажена у основания, словно кто-то подрубил мраморный боб огненным топором, а там, где огненный топор прошелся по стене, вытекли и повисли на стеклянных ниточках глаза грустных богов. Алдон переступил через мертвого бунтовщика.
— Клянусь божьим зобом, — сказал товарищ Алдона, — вот так же перешибло скалу, когда умер отец Киссура!
Алдон зажал ему рукой рот и сказал:
— Не говори глупостей! Если ты скажешь такое Киссуру, он съест тебя живьем за оскорбление памяти отца!
И швырнул поскорее в грустных богов факел.
А еще через три дня к Арфарре явился Киссур.
— Я, — сказал Киссур, — ехал по городу и увидел, что из городской тюрьмы по вашему приказу выпущена дюжина лавочников, которых я туда посадил. Я повесил их во избежание дальнейших недоразумений. Что же это я ловлю рыбу, а вы выпускаете ее в реку?
Арфарра нахохлился и молчал.
— Завтра, оказывается, продолжал Киссур, — будет суд. И на этом суде будет сказано, что причина восстания — в кознях господина Мнадеса: он, видите ли, и был первым зачинщиком заговора, от которого погиб! И еще будет сказано, что Мнадес действовал рука об руку с «красными циновками», которые, вместе с подлыми дворцовыми чиновниками, искусственно вздували курс акций Восточной компании, дабы вызвать народное восстание и погубить через это реформы господина Нана! И что это еретики отдали приказ его убить!
Арфарра дернул за шнурок и сказал вошедшему чиновнику:
— Уже стемнело. Зажгите свечи. И пусть придет тот человек.
Киссур подождал, пока чиновник вышел, и продолжал:
— Семеро негодяев затеяли заговор против государя. Шестеро были трусами, а седьмой сбежал в город и поднял восстание. Я поклялся повесить Андарза и должен был сдержать обещание, но, клянусь божьим зобом, если бы я не поклялся, я скорее простил бы его, нежели остальных шестерых! А теперь что? А теперь имена этих семи вновь на одном листе: имена шестерых — в подписях под приговором, имя Андарза — в самом приговоре!
Арфарра откинулся на спинку кресла, склонил голову набок и глядел на Киссура золотыми глазами-бусинками.
— По дворцу, — продолжал Киссур, — ходят странные слухи. Слухи, что вы помирились с Наном; что Нан прячется не где-нибудь, а в своем собственном, то есть вашем теперь доме. Что едва ли не он готовит этот забавный процесс, где зачинщиком бунта будет назван человек, которого народ первым сбросил на крючья. Что я идиот. Я предложил вам место первого человека в государстве не затем, чтобы по дворцу ходили такие слухи.
Арфарра перевел глаза с плаща Киссура на красную с золотом папку на своем столе. Казалось, ничто так не интересовало его, как содержимое этой папки. Любому человеку на месте Киссура следовало бы понять, что надо уйти и не докучать Арфарра досужими разговорами, но Киссур был недостаточно для этого чуток.
— Почему, — закричал Киссур, — когда мои люди гибли на стенах, вы предложили государю вернуть господин Нана!
— Потому, — ответил Арфарра, — что государь никогда бы на это не согласился; и ничто так не уронило Нана в глазах бунтовщиков, как это мое предложение.
Киссур озадачился. Потом встряхнулся, стукнул кулаком по столу и сказал:
— А что вам мешает расправиться с Чареникой и прочей гнилью сейчас?
Арфарра глядел на Киссура, как старый опытный лис смотрит на молодого лисенка, словно раздумывая: учить малыша, как красть кур из курятника, или подождать, пока он подрастет.
— Что мне с тобой спорить, — внезапно сказал Арфарра, — а вот послушай-ка басенку. Были на свете навозный жук, жаба и ворон, — самые незначительные животные. Они все были связаны взаимными услугами и грехами, и однажды государь зверей, лев, охотясь в лесу, раздавил гнездо жабы. Жаба побежала к своим друзьям. Навозный жук вздохнул и сказал: «Что я могу? Ничего! Разве только пролечу под носом у льва, и он зажмурится.» «А я — сказал ворон, — как только он зажмурится, подскочу ко льву и выклюю ему глаза». «А я, — сказала жаба, — когда лев ослепнет, заквакаю над пропастью, и лев в нее свалится.» И так они это сделали, как ты слышал.
Киссур молча ждал, памятуя, что за всякой басней следует мораль.
— Можно, — сказал Арфарра, — арестовать Чаренику и осудить Нана. Но в ойкумене — тридцать две провинции, и в каждой из этих провинций высшие чиновники — друзья Чареники и Нана. Вчера эти люди помогли мне расправиться с Андарзом, сегодня — с «красными циновками», завтра помогут мне расправиться с Чареникой, а послезавтра — с Компанией Южных Морей. Что ты хочешь? Чтобы ставленники Нана сражались вместе против государя, как жабы и жуки — против льва, или чтобы они помогали государю казнить самих себя?
— Я хочу, — сказал Киссур, — чтобы в ойкумене не было ни богатых, склонных к своеволию, ни бедных, склонных к бунтам, и если эти люди поедят себя сами, это сильно сбережет силы.
— Тогда, — сказал Арфарра, — ты пойдешь вычистишь кровь под ногтями, и сделаешь, как я скажу.