— «Я такой не знаю. Кто это?» — спрашиваю я. «Это ваша внучатая племянница и очень несчастная женщина», — отвечает она. «Она — жена негодяя», — говорю я. «Но ведь и я тоже, а вся моя родня требует, чтоб я к нему вернулась», — говорит она. Это меня окончательно сразило, и я ее отпустила. И вот наконец в один прекрасный день она говорит, что идет проливной дождь и невозможно выйти на улицу, и просит дать ей карету. «Зачем?» — спрашиваю я, а она мне отвечает: «Съездить к кузине Бофорт».
Арчер наклонился и поцеловал маленькую руку, которая все еще лежала на его руке.
— Ну, ну, ну! Хотела бы я знать, чью руку, по-вашему, вы целуете, молодой человек. Надеюсь, что вашей жены, — насмешливо фыркнув, сказала старуха и, когда он встал и направился к двери, крикнула ему вслед — Передайте ей мой поклон, но, пожалуйста, ничего не говорите о нашей беседе.
31
Рассказ старухи Кэтрин ошеломил Арчера. Поспешность, с которой госпожа Оленская приехала из Вашингтона, откликнувшись на зов бабушки, казалась весьма естественной, но что она решилась остаться под кровом миссис Минготт — особенно теперь, когда та почти выздоровела, — объяснить было труднее.
Арчер был убежден, что на решение госпожи Оленской не повлияла перемена в ее финансовых делах. Он точно знал размер скромного денежного содержания, которое муж назначил ей, когда они разъехались. Без помощи бабушки на эти деньги с трудом можно было существовать, во всяком случае, в том смысле, какой вкладывали в это слово Минготты, а теперь, когда Медора Мэнсон, жившая вместе с нею, разорилась, этих жалких грошей едва хватило бы им обеим на одежду и пропитание. И все же Арчер был уверен, что госпожа Оленская приняла предложение бабушки не из корыстных соображений.
Она отличалась беспечной щедростью и порывистой расточительностью людей, привыкших к богатству и равподушных к деньгам, но при этом могла обходиться без многих вещей, которые ее родные считали совершенно необходимыми, и миссис Лавел Минготт с миссис Велланд часто удивлялись, как человек, вкусивший космополитической роскоши в доме графа Оленского, может до такой степени пренебрегать «приличиями». Более того, Арчер знал, что прошло уже несколько месяцев с тех пор, как ей урезали содержание, но за все это время она ни разу не пыталась вновь добиться расположения бабушки. Стало быть, если она переменила свое решение, то, очевидно, по какой-то иной причине.
В поисках этой причины ходить было недалеко. По дороге с парома она сказала ему, что они не должны быть вместе, но говорила она это, спрятав голову у него на груди. Он знал, что в словах ее не было ни кокетства, ни расчета; она пыталась уйти от судьбы, так же, как и он, отчаянно цепляясь за решимость не обманывать тех, кто им доверяет. Но за десять дней, прошедших после ее возвращения в Нью-Йорк, по его молчанию и по тому, что он не пытался ее увидеть, она, быть может, догадалась, что он замышляет решительный шаг, после которого нет возврата. При этом она могла испугаться собственной слабости и почувствовать, что в конце концов лучше согласиться на обычный в подобных обстоятельствах компромисс и пойти по линии наименьшего сопротивления.
Всего лишь час назад, когда Арчер звонил у дверей миссис Минготт, ему казалось, будто путь его совершенно ясен. Он поговорит с госпожою Оленской наедине, а если это ему не удастся, узнает от ее бабушки, когда и каким поездом она возвращается обратно. Он сядет в тот же поезд и поедет с нею в Вашингтон или еще дальше — куда она захочет. Сам он предпочел бы Японию. Как бы то ни было, она тотчас поймет, что он последует за нею хоть на край света. Мэй он оставит письмо, из которого ей станет ясно, что он сжег свои корабли.
Он воображал, что не только способен на отчаянный шаг, но и жаждет его совершить, однако, узнав, что события приняли иной оборот, прежде всего почувствовал облегчение. Теперь же, когда он шел домой от миссис Минготт, будущее казалось ему все более отвратительным. Путь, которым ему предстояло идти, не таил в себе ничего неизвестного и непривычного, но, когда он шел им прежде, он был свободным человеком, не обязанным давать кому-либо отчет в своих поступках, и мог беспечно предаваться игре в предосторожности, увертки, уступки и уловки, каких требует эта роль. Все это вместе взятое называлось «оберегать честь женщины», и изящная словесность вкупе с послеобеденными разговорами старших давно посвятила его во все ее тонкости.