Возможно, Ростопчин почти сразу, придя в себя в ставке Кутузова, уже и сам не рад был своей решимости. Тем более один за другим стали приезжать разные московские погорельцы, рассказывая такое, от чего волосы становились дыбом. Москва горела день за днем, и пожар все не кончался. Надо понимать и психологическое состояние Ростопчина: после чрезвычайного возбуждения неминуемо наступила реакция, страшный нервный спад. Граф, видимо, и сам струхнул от величия своего подвига – не слишком ли много он на себя взял?! Часто пишут, что он своими руками поджег собственное имение Вороново. Однако мало кто уточняет, когда же это произошло. По текстам получается – едва ли не сразу после выезда Ростопчина из Москвы, а, судя по письмам английского генерала Роберта Вильсона, граф сжег Вороново только 19 сентября, спустя почти три недели после оставления Москвы, когда в общем-то мог этого уже не делать. Предлог был изобретен простой: французы сделали какое-то движение, и при некоторой натяжке можно было считать, что они вот-вот займут имение. Ростопчин велел поджигать, и даже после известия о том, что неприятель отступил, «не показал ни малейшего сожаления».
Видимо, этим Ростопчин хотел стать своим среди погорельцев, разделить с ними их судьбу (в воспоминаниях он писал по поводу дома на Лубянке, что запросто мог увезти всю обстановку на 20 телегах, однако «хотел понести те же потери, какие были понесены другими»). Интересно, что в Вороново главнокомандующий Москвы взял с собой Вильсона и графа Тирконела, адъютанта герцога Йоркского, также состоявшего при русском штабе – Ростопчину нужен был не просто очевидец, но европеец: Ростопчин, видимо, понимал, что на Европу такой поступок произведет впечатление, каковое потом может помочь. Вильсон описал случившееся в нескольких письмах, явно приходя в трепет от размера ущерба, который Вильсон оценил в сумасшедшую по тем временам сумму в 100 тысяч фунтов стерлингов. «Разрушение Воронова должно пребыть вечным памятником Российского патриотизма», – считал Вильсон, и вслед за ним так решила и Европа.
(История и историки изрядно припудрили образ Ростопчина и без Вильсона. Например, текст записки, которую Ростопчин оставил французам на воротах Вороново, начиная с Михайловского-Данилевского, все излагают так: «Восемь лет украшал я мое село и жил в нем счастливо. При вашем приближении крестьяне, в числе 1720, оставляют свои жилища, а я зажигаю мой дом, чтобы он не был осквернен вашим присутствием. Французы! В Москве я оставил вам два мои дома и движимости на полмиллиона рублей, здесь же вы найдете один пепел».
Однако служивший в Висленском легионе Генрих Брандт, видевший записку своими глазами, в воспоминаниях приводит другой текст – менее «античный», но от этого, может быть, даже более величественный: «Я поджег мой дом, стоивший мне миллиона, для того, чтобы в нем не жила ни одна французская собака» («J'ai mis le feu a mon chateau, qui me coute un million, afin g'uaucun chien francais у loge»). Брандт добавляет: «Сотни человек читали эту надпись и могут засвидетельствовать, что все позднейшие парафразы ее неверны. Она находилась потом в руках адъютанта Мадалинского, очень дорожившего этим лоскутком, и я видел у него бумагу еще в Германии»).
Однако в октябре 1812 года иски от москвичей еще не поступали, и Ростопчин то и дело чувствовал себя героем. Въехав в Москву через несколько дней после выхода из нее французов, он встретился с князем Шаховским из отряда Бенкендорфа и «с самодовольством говорил о том истинно славном деле, от которого через несколько лет отрекался в Париже».