Здесь нет никакой логики. Вернее, она её не видит. Она вышла из игры. Всё кончено. Она попрощалась с Рейфом: подаренные им нарциссы лежат на столе, где когда-то Рико оставил кусочек ляпис-лазури, — как он сказал? «Мне надоела Отт, я от неё устал». И откуда столько желчи в словах? А с каким презрением он отдёрнул руку, когда она тронула его за рукав в тот момент, когда в дверь вошли Эльза с Беллой? А его долгое отсутствие? Ведь он знал, что здесь он всегда желанный гость. Почему же не приходил? Значит, не очень беспокоился. Иначе пришёл бы не теперь, когда улеглись страсти и следы кошмара после побывки Рейфа аккуратненько затёрты, а гораздо раньше. Зачем он вообще пришёл? Но спросить не спросила.
Пришёл поинтересоваться, любит ли она Вана? «Вы созданы друг для друга», как-то обронил он в разговоре. Что ж, дело житейское: кавалеры меняют дам, меняются сторонами, идут кругом в вакхической пляске, где всё смешалось, — война, любовь, смерть. Какая любовь? Какая смерть? Она помнит их первый мимолётный разговор, когда он, не чинясь, прошёл через огромный зал гостиной, выходившей окнами на Грин-парк, и заговорил с ней наедине. А ведь там были персоны поважнее: Эльза, Рейф, Мери Дауэлл из Бостона со своей подругой, г-жой Поттер. Пригласила их Мери — баснословно богатая и одарённая американка, издававшая антологию. Трудно поверить, но ради их встречи она сняла целый верхний этаж отеля с угловым балконом на Грин-парк. Балконная дверь была распахнута. Стоял август 14-го — первая неделя войны. «Вы сами-то хоть видите, — вы понимаете, что это поэзия?» — допытывался Фредерик, увлекая её в глубь гостиной. В руках он держал переписанные от руки стихи, которые она принесли показать Мери Дауэлл, на предмет опубликования в антологии.
— Вы отдаёте себе отчёт в том, что это поэзия?
Шла первая неделя войны, и ребёнку, которого она носила под сердцем, было всего несколько недель. Но это был живой комочек, и Рико задел её, как он выражался, «за живое». Они и обменялись-то всего парой фраз, но их хватило, чтоб она почувствовала: это его дитя. Когда ребёнок умер, он по-настоящему переживал: иначе он не молчал бы, сидя с ней на кухне.
Она вдруг поняла, после долгих хождений вокруг да около, что ему действительно не всё равно. Нежность — вот его конёк, а вовсе не пламенная и бурная страсть, не тёмное божество, которым он клянётся. А если он и тёмный бог, то настоящий: Дит подземного мира{101}. И тогда белый гиацинт — это цветок смерти,
И вот теперь, когда она вся на виду, гибнет её дитя.
— Как вы не понимаете, — начал он снова, — это же…
Он говорил устало, без всякой желчи. Всё в нём выгорело, — перед ней сидел Дит, Аид. «Это же…» снова повторил и снова осёкся. «Не радует это меня», — сказал он сдавленно, и вдруг она увидела перед собой Христа из Фламандской галереи{102}, с пепельно-серой бородой. Он словно сошёл с холста, — так был обезоруживающе искренен. Собственно, таким он был всегда. Все четыре раза: первый — в отеле «Беркли», второй — в их хемстедской квартире, третий — здесь и вот сейчас.
— Вы же всё понимаете, — сказал он тихо.
Она о многом порывалась рассказать ему, но в итоге не сказала ничего. Всё равно ничего не изменишь. Всё было предрешено. Не самим Рико, конечно, но не без его участия. Он был катализатором, — посредником, если хотите. Чем-то всё закончится? Чем закончится эта война?.. В дверь постучали. «Наверное, это Ван. Он говорил, что зайдёт», — сказала она, не двигаясь с места. Потом скомандовала: «Войдите!», и в комнату действительно вошёл Ван. «А у нас в гостях Рико», — сообщила она ему. — «Иду ставить чайник».
IX
Лёд, а не ветер. Солёный лёд — на губах остаётся привкус соли. Она вдыхает туман пополам с солью. В нос ударяет резкий незнакомый запах. Она наклоняется над крохотным неведомым листочком, растущим у самой земли. Отщипывает от малюсенького побега, похожего на пижму или полынь. Подносит к носу — нюхает. Небывалый аромат!