Каталина будет им вертеть, так, как захочет».
— Только вот, — дон Фернандо нахмурился, — у вас, как я понимаю, есть эта индианка. И ребенок у нее уже один…
Мендес вспомнил темные, пытливые глаза Хосе, его шепот: «Папа, ты у меня самый лучший!», и, сглотнув, облизав губы, ответил: «Считайте, что их уже нет, ваша светлость».
Вице-губернатор не стал его поправлять.
— Случай, в общем, ясный, — вздохнул архиепископ, глядя на женщину.
Джованни внезапно подумал: «Действительно, красавица, только худенькая очень — как мальчишка. Ну ладно, у меня есть еще неделя в запасе, его высокопреосвященство, как я уже понял, любитель соблюдать формальности, тем более, это тут первое аутодафе. За это время я Анды сверну, не то, что ее вызволю. Все будет хорошо».
— Может быть, донья Эстелла, вы хотите раскаяться? — мягко, осторожно спросил ди Амальфи. «Если вы отречетесь от ереси и признаете учение Святой Церкви, наказание будет, — он помедлил, — менее жестоким. Вас задушат, а только потом — сожгут. Подумайте.
Эстелла посмотрела прямо на него, длинные, черные ресницы дрогнули, алая губа чуть дернулась, и она сказала: «Мне не в чем раскаиваться, святой отец».
— Ну что ж, — архиепископ повернулся к секретарю. «Отец Альфонсо, напомните подсудимой порядок казни».
— На главной площади, перед собором, — забубнил секретарь, — всю ночь будут читаться молитвы. На рассвете будет отслужена месса, после чего будет накрыт завтрак для жителей города. Вам обреют голову, и вы пройдете босиком, в желтой власянице, называемой еще санбенито, со свечой в руках, и закрытым лицом, к месту казни. Там вам будет зачитан приговор, — светскими властями, разумеется.
— Как вы, наверное, знаете, — добавил архиепископ, — святая церковь никого не казнит. Нам противна сама идея кровопролития, донья Эстелла.
— Однако же, — тихо сказал Джованни, — словами нашего учителя апостола Иоанна:
— Пребудьте во Мне, и Я в вас. Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе: так и вы, если не будете во Мне. Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нём, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего. Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают.
— Аминь, — торжественно заключил его высокопреосвященство, и, перекрестившись, велел:
«Запишите, отец Джованни — донья Эстелла Мендес, как не раскаявшаяся, передается на милость властей, и да сжалится над ее душой Иисус, дева Мария, и все святые».
Над холмами, среди сгустившихся грозовых туч, посверкивали последние лучи заката.
«Осень», — подумала Эстер. «Хоть бы Хосе не кашлял, как в прошлом году — всю зиму надрывался, бедненький. Хотя Давид знает, как делать это снадобье — я записала нужные травы, теперь должно маленькому легче стать. Давид, — она вспомнила испуганное, бледное, подергивающееся лицо мужа там, в зале трибунала.
Опустившись на скамью, сжав руки, женщина вздохнула. «Отец говорил, что нельзя поступать бесчестно. И в Торе сказано: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Пусть даже такой — он все равно создание Божье, по образу и подобию Его. У него семья, дети.
Пусть».
Она вздрогнула, услышав звук ключа.
— Я очень ненадолго, — сказал Джованни, садясь рядом. «Во-первых, ваш, — он помедлил, — муж, рассказал все — и про Кальяо, и про Панаму».
— Дон Мартин, — Эстер побледнела. «В Кальяо».
— Я его предупредил, — шепнул Джованни. «А с Панамой — вице-губернатор собирается известить тамошние власти с теми кораблями, что туда сейчас собираются. Как я уже говорил, до Панамы они не доплывут, так что за людей там можно не волноваться».
Эстер глубоко вздохнула.
— Пытать вас не будут, — Джованни чуть улыбнулся, — я убедил вице-губернатора в том, что дон Диего, — он помедлил, — выдал всех, и вы больше ничего не знаете. Он назначил казнь на следующую неделю, в субботу».
— Хорошо, — тихо сказала Эстер. «Вы можете сделать так, чтобы я повидала Хосе? Ну, перед тем, как…
— Н е будет никакого «как», — сердито ответил Джованни. «Завтра я уезжаю в горы и еще кое-куда, а вы сидите тут, читайте, — он кивнул на скамью, — Священное Писание, — вам же его выдали, — и не смейте плакать. Все будет хорошо».
Он обернулся на пороге, посмотрев на нее — хрупкую, с милым, измученным лицом, сидящую под большим, массивным распятием, и еще раз повторил: «Все будет хорошо».
— Диего, — Мануэла побледнела, положив руку на живот, — что же ты делаешь?
— Уходи, — сказал Давид, стоя на пороге комнаты, оглядывая игрушки Хосе, его тетради на столе и маленькую, крохотную вязаную шапочку, что лежала рядом.
«Почему такая маленькая?» — подумал он мимолетно. «Хосе же вырос. Да, это же для сына.
Или дочки. Март, сейчас март. А дитя должно родиться в июне, как раз в начале зимы».
Она заплакала, комкая в руках передник. «Диего, почему?».
— Ты должна уйти и не возвращаться, — жестко сказал Давид. «Собирайся прямо сейчас, и чтобы до темноты тебя уже здесь не было. И ребенка, — он сглотнул, — тоже».
— Папа! — Хосе выбежал из спальни и — не успел Давид опомниться, — прижался к нему.