– Господи, мы почти десять лет не виделись. С июня четырнадцатого года, когда училище на каникулы распустили. Потом война началась…, – Набоков преподавал в Берлине английский язык и писал в эмигрантские газеты.
После исчезновения Анны, Федор пришел к соученику, с бутылкой шнапса. Он почти ничего не говорил, только, мрачно, заметил:
– Словно с Россией, дорогой мой. Мы думали, что она нас любит, а оказалось…, – он вылил остатки шнапса в стакан: «Оказалось, что нет». С Набоковым они вспоминали Россию. Позже Федор увидел в эмигрантской газете стихи о звездной ночи, об овраге, полном черемухи:
– Я ему рассказывал, – вспомнил Федор, – как меня расстреливали красные, когда мы с папой у Деникина служили. Я бежал, спасся. Восемнадцать лет мне исполнилось. И Анне тоже рассказывал. Я ей все рассказывал…, – Федор поморщился. Машины начали двигаться, он свернул на мост.
Набоков с женой пока оставались в Берлине. Такое было опасно, потому, что жена друга происходила из еврейской семьи:
– Надо их в Париж вытащить, – велел себе Федор, – а лучше в Америку отправить. От греха подальше, он великий писатель. Брехт, слава Богу, в Копенгагене, далеко от сумасшедшего, что книги жжет, и картины из музеев выбрасывает, – перед съездом с моста автомобили опять загудели.
В кафе Жости Брехт читал стихи.
Обжившись в Берлине, Федор замечал, как смотрят на него молоденькие актрисы, в театрах, где он оформлял спектакли. Он вспоминал слова матери:
– Надо дождаться любви, милый мой. Я в твоего отца влюбилась, когда увидела его. Мне восемь лет исполнилось, – голубые глаза засверкали смехом:
– В шестнадцать, в Сибирь за ним поехала, на Лену. Тетя Марта меня через всю Россию провезла, до Зерентуя…, – Федор шел к Потсдамер Плац, в прохладном, зеленом берлинском вечере. Церкви, где венчались родители, больше не существовало.
– Ничего нет, ничего не осталось…, – толкнув дверь кафе, окунувшись в табачный дым, Федор услышал сильный, немного хрипловатый голос Брехта:
Федор остановился, будто наткнувшись на что-то. Он увидел коротко стриженые, черные, тяжелые волосы, белую, нежную шею, серые, туманные глаза.
Откинувшись на старом, рассохшемся стуле, девушка покуривала, кутаясь в простой, темный жакет, закинув ногу на ногу. Он смотрел на тонкую щиколотку в потрепанной туфельке, на длинные пальцы, державшие папиросу, на розовые, изящно вырезанные губы.
– Белое облако…, – Федор исподтишка, любовался ее высокой грудью. Девушка взглянула прямо на него, он почувствовал, что краснеет. Люди захлопали, кто-то присел к расстроенному пианино. Федор понял:
– Я и танцевать не умею. Когда мне было научиться? Я шесть лет воевал. Потом тюки таскал, в Стамбуле, теперь на стройке все время провожу…
Она умела танцевать. Девушка учила его, нежно, терпеливо, положив красивую руку на плечо. Ее звали Анна, она говорила не с берлинским акцентом, а с каким-то, Федору доселе неизвестным. Оказалось, что она родилась в Цюрихе. Федор понял, что она недавно в Берлине, в кафе ее никто не знал. Анна объяснила, что в городе она проездом, и направляется дальше. Куда, она не сказала, но Федору было все равно. От нее пахло жасмином, тонко, едва уловимо. Она не говорила, где остановилась, но это тоже было неважно. Они оба понимали, что с Потсдамер Плац уйдут вместе.
Они добрались до Шпрее, все еще не касаясь друг друга. Шуршал дождь, грохотали поезда метро над головой, на станции Фридрихштрассе. Федор, собравшись с силами, взял ее за руку. Он чувствовал, как стучит ее сердце, слышал, как она взволнованно, часто дышит, Анна скользнула ближе, и Федор больше ничего не мог сказать.
Он, до сих пор, видел ее всю, от нежных щиколоток, до свежего, круглого, розового шрама повыше локтя. Он помнил ее худые, выступающие ключицы, высокую, маленькую грудь. Он каждую ночь целовал мягкую, белоснежную кожу, длинные, влажные, черные ресницы. Улыбаясь в полутьме комнаты, освещенной уличными фонарями, и огнями реклам, Анна повторяла:
– Как хорошо, милый, как хорошо…., – у нее тоже все случилось в первый раз. Федор целовал ей руки:
– Я люблю тебя, Анна, люблю так, что и не знаю…, – она приложила палец к его губам:
– Я тоже, я тоже…, – черные волосы разметались по подушке, она стонала, а потом закричала. Они скатились с кровати на потрепанный ковер, Федор успел подумать: «Никого, никого мне больше не надо, никогда…»
Тринадцать лет, он ждал, что когда-нибудь, с кем-нибудь, забудет ее. Такого не случилось.