Проснувшись к вечеру, они не вставали с постели, ни ночью, ни весь следующий день. Федор рассказывал о войне, о том, что потерял отца, о том, что его мать болеет, и живет в Париже. Он показал ей родовой клинок, и образ Богородицы. Глаза девушки оставались серыми, спокойными, будто подернутыми туманом. Мать научила Федора играть на гитаре, он привез инструмент в Берлин. На вечеринках, в театрах, он пел русские романсы, красивым, низким баритоном. Они с Анной говорили на немецком языке, русский ей знать было неоткуда. Не удержавшись, Федор сыграл ей, как он сказал, не романс, а просто стихи. Он прочел их в эмигрантской газете, и подобрал музыку.
Анна сидела на кровати, обхватив обнаженные колени руками. Глаза девушки заблестели, будто она хотела заплакать, и не могла.
Лимузин, наконец-то, вырвался на Елисейские поля. Федор пробормотал:
– Неделя, всего неделя, тринадцать лет назад. Я ее звал, моя маленькая. Она высокой была, мне, конечно, не вровень, – в Федоре было больше двух метров роста, – но все равно…, – он вздохнул:
– Брехта я ей тоже читал, о Ханне Каш. Она тоже была Анна. Может быть, и не Анна, но я об этом никогда не узнаю…, – он брал ее лицо в ладони, розовые губы улыбались. Он шептал:
Ловко прижавшись к обочине тротуара, Федор отдал ключи мальчику в форменной курточке, выбежавшему из высоких, стеклянных дверей кабаре, навстречу лимузину. Моросил дождь, пахло гарью, над Парижем собрались серые, тяжелые тучи. Когда он прощался с матерью, Жанна перекрестила его. Склонив рыжую голову, Федор поцеловал медленно слабеющие, немного дрожащие пальцы.
– Я Анне предложение делал, – он смотрел на мокрые деревья, на толпу под зонтиками, на яркие афиши голливудских фильмов, – отдал крестик. Я хотел, чтобы мы всегда были вместе, как у Брехта:
– Одна с ним душа и плоть…, Брось, Федор Петрович, никогда такого не случится…, – он шагнул в ярко освещенный, увешанный афишами, вестибюль. Стряхнув капли воды с рыжих волос, Федор расстегнул пальто.
Метрдотель ждал его у входа в зал. Федор мог получить стол в лучших ресторанах города, только подняв телефонную трубку, но сейчас его приглашал кузен.
– Все равно, – смешливо подумал он, – шампанское не помешает. Момо его любит, я помню, – он, несколько раз звал Пиаф на вечеринки.
– Начнем с пяти бутылок, – Федор прошел в заботливо распахнутую дверь, – потом посмотрим. Икры, водки, как обычно…, – метрдотель почтительно, кивнул.
– И да воздаст ей Господь, – пронеслось у него в голове:
– Пусть будет счастлива, где бы она ни была. Я никогда ее не забуду…., – Федор помахал кузену, сидящему с Оруэллом. Поправил шелковый галстук с бриллиантовой булавкой, он пошел к столику, пробираясь между танцующими парами.
После закусок и шампанского принесли петуха в вине. Они заказали бордо, речь зашла о статье Мишеля в L’Humanite.
– Это не в первый раз, – почти весело сказал Федор, – гитлеровские газеты меня полоскали, вместе со школой Баухауса.
Он взял золотой портсигар:
– Для меня честь быть упомянутым в одном параграфе с моим учителем. Архитектура до сих пор дело цеховое, как в средние века. С тех времен мало что изменилось, – Федору, неожиданно, понравилось говорить с Оруэллом. Они обсуждали судебные процессы в Советском Союзе. Оруэлл пожал плечами:
– Большевики не выполнили обещаний. Вместо бесклассового общества, которое предполагалось построить, возник новый, правящий класс, более безжалостный и беспринципный. Наполовину гангстеры, наполовину патефоны, – презрительно добавил писатель, – они только могут, как шарманка, повторять сталинскую ложь…, – он внимательно оглядел Федора:
– Вы, мистер Корнель, как я понимаю, в Россию не собираетесь.
– Я оттуда еле вырвался, шестнадцать лет назад, – отозвался Воронцов-Вельяминов, – во время гражданской войны я даже в плен к ним попал. Правда, всего на два дня. Меня на расстрел водили, – он вспомнил запах черемухи, жаркую, июньскую ночь на Кубани.