— Поведаю, царевна-голубушка… Пошла каличья честь еще со времен Владимира Красно Солнышко, когда он позвал в свой высокий терем сорок калик на почестен пир и посадил на большое место. Посадил, поклонился и заздравную чару поднял. Не гнушались каличьим промыслом и богатыри русские — Алеша Попович, Добрыня Никитич и Илья Муромец, и не только не гнушались, но и за великую честь ставили, под видом калики выходя на великие богатырские подвиги. Матерой мужик Илья сходил в самый Царьград, когда прознал, что поганый Издольня цареградского князя в полон взял, град разорил и золотую казну захватил. Взял Муромец поганого за резвы ноги и зачал помахивать: куды махнет — туды улочки, куды примахнет — переулочки.
Не отошла каличья честь, когда и Христова вера завелась на святой Руси: взяла она странных и убогих под свою крепкую защиту и сказала твердо, что оные люди — первые и самые ближние друзья Христовы. Стольный киевский князь повелел в каждый Великий четверг отбирать из нищей братии двенадцать самых убогих калик и проводить их в свой терем. Князь умывал им натруженные ноженьки, сажал за столы дубовые и за скатерти браные. Сам кормил их и потчевал. Та же честь не покинула слепых-убогих, когда русская слава из Киева перешла в Москву златоглавую и перевелась с великих князей на белых царей. Царь Федор Иоанныч для старых калик перехожих, у коих уже ноженьки не ходят, повелел поставить подле своего терема Каличью палату. Верховых богомольцев, как их стали величать, звали в зимние вечера в цареву опочивальню — рассказывать про все, что они ведали или от других слышали про давно минувшие времена и подвиги благочестивых людей.
— И мне расскажешь, милый старичок? — проникаясь к убогому почтением, вопросила царевна.
— Вестимо, царевна-голубушка. И про бедного Лазаря и про индийского царевича Иосафа, и про Алексея, божьего человека. Вот послушай…
Старец-калика неторопко рассказывал, и Ксения жадно слушала, впитывая в себя каждое слово, а Мария Федоровна смотрела на нее, и уже в который раз отмечала: и до чего ж вдумчива царевна, все-то ей постичь хочется, все-то изведать.
— А скажи, милый старичок, откуда столь слепых развелось?
— И-эх, голубушка, — вздохнул калика. — Русь-то у нас мужичья, крестьянская. А сколь осень да зима на Руси тянется? Долгие месяцы, и все в темной избе, коя топится по-черному и в коей дым ежедень глаза ест. Из темной избы вышел — и зажмурился от снега белого, аж глазоньки заломило. Токмо приглядишься — вновь в черную избу лезь. Надо лапти плести, корзину из ивняка ладить, аль какое другое изделье. Лучина дымит и чадит… А летом, в страду, когда на гумне хлеб цепом молотишь? Сколь острой шелухи очи застят? Где уж зрячим остаться? Вот и развелось на Руси калик великая уймища… А вот мне, голубушка, и вовсе не повезло, ибо отроду слепым на свет божий явился.
— Отроду? И как же ты, миленький старичок, белый свет представляешь?
— С чужих слов, голубушка, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот поутру мне молочка похлебать дали. Вкусное оно, сладкое. Поел его — сыт стал, а какое оно — не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так во тьме и живу.
В очах Ксении застыли жалостливые слезы. Она поднялась из креслица, ступила к старичку и обняла его своими легкими, нежными руками…
Все двенадцать верховых богомольцев собрались в Потешной палате. Когда царица, царевич и царевна уселись в свои золоченые кресла, слепцы тягучими голосами запели:
Царица Марья, закрыв глаза, дремала, царевич Федор безучастно поглядывал в оконце, цветными стеклами расцвеченное, дурки, карлицы и шутихи, шушукаясь, лакомились орехами и леденцами, а царевна чутко ловила каждое слово слепцов-бахарей. Ее восприимчивая душа остро сопереживала Федору Тыринову и его матушке, угодившей в беду. Пресвятая Богородица, ужель погибнет несчастная женщина от злобного змея? Помоги же ей, Матерь Божья!
А бахари, словно почуяв настроение царевны, еще громче песню свою повели: