— Это легче всего. Обыкновенный ремесленник не имел права производить лепестки лотоса на обратной стороне пьедестала, на котором восседает бурхан. Такое право получал лишь настоящий мастер, такой, как Дзанабадзар. Но и без того мы легко отличим печать гения на всем, к чему он прикасается. У Дзанабадзара особый стиль и особая манера исполнения, перенять которые невозможно, сколько бы ни подражали ему даже талантливые мастера. Можно подделать какого-нибудь кубиста. Гения подделать невозможно. Гений — это не манера, не новатор формы — это гениальный дух, который одинаково сильно выражает себя в любой форме. Если бы тот же Репин, скажем, рисовал углем, а не красками, что изменилось бы от того? И гениальность Паганини зависела вовсе не от скрипки, изобретенной им. Просто каждый гений ищет и находит наилучший способ выражения самого себя, своей сущности. Для меня книга, полотно, скульптура — это почти живое существо, овеществленный в камне или бронзе разум человека. Нужно пристальнее вглядываться в каждый предмет художественной культуры, если даже он на первый взгляд выглядит неприемлемым, причудливым, как, скажем, статуэтки многоруких богов и богинь.
Наверное, мой вопрос задел в нем какую-то важную струну, он заговорил о видимости и о сущности:
— Сущность и есть главное. Всегда нужно искать сущность явления или предмета. Сущность характера. Вот очень древнее поучение: «Подобно тому как по одному комку глины узнается все сделанное из глины, ибо всякое видоизменение — лишь имя, основанное на словах, действительное же — сама глина и только глина. Так же по одному куску золота узнается все, сделанное из золота, ибо всякое видоизменение — лишь имя, основанное на словах, действительное же — золото». Какая глубокая мысль, если вдуматься! И какое изящество мышления. А ведь существовал человек, которому эта мысль первому пришла в голову. Реальный человек Уддалаки Аруна или, возможно, другой, приписавший свои воззрения Аруне. Так же как существовал Нагарджуна, о жизни которого мы не знаем ничего. Но они были. Исчезли в огне времени воспоминания о могучих царях, владыках; а личности Уддалаки Аруны и Нагарджуны в чем-то самом главном, составлявшем их сущность, сохранились, как бы перешли в вечное состояние. Они сумели отойти от чего-то несущественного и сосредоточиться на основных вопросах бытия, хотя бы на идее сущности и явления. Меня эта идея всегда волнует своей беспредельной широтой. Она кажется универсальной. Сущность в какой-то степени — субстанция, основа вещей и процессов, глина, золото Аруны, которые проявляются в бесчисленном количестве форм. Собственно, когда мы рассуждаем о форме и содержании художественного произведения, меня преследует этот образ: форма — это форма проявления сущности, то есть содержания, форма и есть явление. Читатель всякий раз идет от явления к сущности, обнаруживая сущность первого порядка, второго и так далее; ибо явление включает в себя не только существенные связи объекта, но и всевозможные случайные отношения. Мы всегда стараемся докопаться до сущности. Почему? Ищем фундамент, прочную основу, на которой возводится все здание. Мы догадываемся, что явления изменчивы, а сущность — нечто сохраняющееся во всех изменениях. Так вот в искусстве, литературе сущность — это сущность самого художника, как я уже сказал.
Всякий художник, писатель стремится выразить прежде всего свою сущность, запечатлеть ее навсегда для других, остаться в памяти людей, «войти своим голосом в огонь». Как гласят Упанишады: «Воистину человек состоит из намерения. Какое намерение имеет человек в этом мире, таким он становится, уйдя из жизни. Пусть же он исполняет свое намерение». Юный Начикетас из «Катхака-упанишад» хочет выяснить: что остается от человека после того, как он умирает? Владыка ада Яма отвечает: деяние!
Бесплотная мысль человека беспрестанно ищет материального убежища: закрепиться в бронзе, на полотне, в мраморе, на страницах книги. Это и есть последнее и самое прочное прибежище личности. Даже после того, как она растворилась…
Может быть, он говорил тогда не так длинно и не так витиевато. Возможно, я привожу квинтэссенцию всех наших последующих разговоров, растянутых на годы. Но он говорил все это, так как я уже осознанно сам заговаривал обо всем, раз представлялась возможность приобщиться к мудрости древней и современной, записать кое-что в толстую тетрадь. Перед людьми, подобными Ринчену и Дамдинсурэну, я не стеснялся признаться в глубоком своем невежестве. Их обучал сонм выдающихся советских ученых, академиков. А моими наставниками изначально были рядовые преподаватели, которые конечно же никогда не слышали об Упанишадах. Моя память сжала все мысли Ринчена в один разговор — так удобней для памяти, для кристаллизации прошлого в настоящем.
Судя по всему, Дамдинсурэн рассказывал ему обо мне, потому что Ринчен в разговоре сразу же взял определенный тон: поучительно-философский. Ведь и Дамдинсурэн и Ринчен были еще так молоды, как я считаю теперь.