Сорвил вновь принялся ощупывать шлем, проводя пальцами по сложной, впечатанной в металл филиграни… Голова его была
— Сыновья Трайсе называли этот шлем Котлом, — пояснил сику. — Сыны Умерау — Бальзамическим черепом…
Опустив руки, Сорвил увидел впереди, за тремя фонарями, как будто бы конец Внутренней Луминали.
— Мы же всегда называли его именем Амиолас, — продолжил высокий упырь. — Многие носили его, но боюсь целые эпохи минули с той поры, когда он в последний раз втягивал в себя жизнь…
— Так, значит, у него есть душа! — Охнул снова перепугавшийся юноша.
— Тень души, душа, лишенная глубины, засыпающая и видящая сны.
— Ты хо… хочешь сказать, помещенная в кого-то живого!
— Да.
— Значит я одержим? И моя душа более не моя собственная?
Ойнарал в задумчивости сделал три шага, и только потом ответил.
— Одержимость — неточная метафора. Если говорить об Амиоласе, то у него один плюс один — будет один. Ты более не являешься той душой, которой был прежде. Ты стал чем-то новым.
Лошадиный Король, полагаясь на ощупь, брел рядом со своим сику и пытался одновременно понять. Он
— Чтобы добиться выгоды нужно понять, — объяснял упырь. — Чтобы понять,
Он стал не тем, кем был!
— И поэтому ты говоришь на моем языке, знаешь мой Дом и мой Народ…
Быть может, причиной было утомление. Или же общая сумма перенесенных им утрат. И все же, ребенок, обитавший в его груди, толкался в его легкие, в его сердце. Подкатило рыдание, полное сокрушающего горя… и где-то застряло не найдя пути для выхода — где-то возле губ, которых он не ощущал. Отсутствие воздуха сжимало грудь.
Удушье. Расшитые памятью веков стены поплыли в черную тьму. Он смутно ощутил, что снова падает на колени…
Ойнарал Последний Сын стоял перед ним, глаза его были полны сочувствия.
— Ты
Но… но…
— На твоей голове
Однако волчок головокружения вернулся, вовлекая его в свое жуткое вращение. Оглянувшись из поглощающей его тьмы, юноша увидел, что и Ойнарал Последний Сын как пролитое молоко втягивается в её кругообращение.
— Я… — выкрикнул Сорвил.
Харапиор не мог заставить себя заткнуть ей рот кляпом. Она пела так, как однажды пела его жена, лежа среди раскиданных подушек, пела о любви и печали, голосом подобным облаченному в свет дыханию, похожим на щекотку и даже не собирающимся изображать сон.
Она пела ему… нагому и слабому.
Анасуримбор Серва была слишком реальна, чтобы страдать как он. Тень его маячила на горизонте того, чего она желала, и трудилась напрасно, ибо он полагал её тело своим орудием, тем рычагом, которым можно будет перевернуть её душу. Однако он не мог обнаружить кожу этой девушки, дабы пронзить её, не мог обнаружить её потребности, дабы заставить нуждаться в них, не мог найти даже взгляда, дабы затмить его. Он не мог нащупать даже
Слова её песен едкой капелью падали на его сердце.
Песнь её обращалась не к нему, но к тому, из чего он был сложен. Она пела о мечущихся глазах, о дрожащей руке, о стиснутых губах. Она обращалась к ним. И они внимали, извиваясь и зевая как ленивые водоросли.
Ибо даже самый окаменевший средь упырей давно рассыпался известью и песком.
Она отмеряла свой голос кувшинами, обращаясь к уже размокшему.