В Константинополе он, очень стесненный в средствах, ютился в маленьких, убого меблированных комнатках узеньких греческих домов, довольно примитивных. Почему-то он часто менял квартиры. Обедал он в русских столовых, а ужинал обыкновенно овечьим сыром и оливками. Однажды он при мне стал было раскладывать привезенный им из России холщовый мешок с теплыми вещами, и из него посыпалась труха изъеденных молью вещей, так что все содержимое пришлось выбросить, по тогдашнему константинопольскому обычаю, прямо на улицу. Но, несмотря на свою бедную эмигрантскую и холостяцкую жизнь, он умел как-то уютно и интимно устраиваться в кругу своих товарищей по службе и по партии или старых московских друзей, а также в семейных домах новых знакомых. Не имея собственной семьи, он родственно относился к моей и, чем мог, материально помогал нам, главным образом обмундированием, получаемым в Константинополе от американцев, а позже из Парижа ношеным платьем некоторых лучше устроившихся наших знакомых и родственников. В Константинополе он баловал моих малолетних детей, угощая их тамошними чудными фруктами и дешевыми восточными сластями. В тогдашнем дореформенном и еще неевропеизированном Константинополе и его окрестностях он отдал дань своим туристическим наклонностям. К этому периоду его жизни относится и прекрасный, очень похожий, написанный женой хирурга И.П. Алексинского Алексинской-Лукиной пастельный портрет брата с трубкой во рту, в коричневой холщовой куртке, кажется выданной американским Красным Крестом, и с бурцевским «Общим делом» в руках. В Константинополе брат продолжал свою гражданскую работу при врангелевской армии и вместе с тем работал в Союзе городов в его культурно-просветительном отделе в городе, в лагерях и на островах. В обеих этих отраслях нам пришлось тогда работать вместе. В это время генерал Врангель, после удачно проведенной эвакуации армии, стремился посредством крупных военных лагерей в Галлиполи, на Лемносе и в Чаталдже сохранить дух армии и оградить ее чинов от хаотического распыления с угрозой для них подвергнуться нужде и опусканию, а с другой стороны, подготовлял план группового расселения с трудовыми и учебными целями. И то и другое ему удалось успешно осуществить. Работа была живая и интересная, но соединенная с многими осложнениями и огорчениями как со стороны не вполне нас понимавших и не всегда к нам дружелюбных иностранцев, так и внутри самой эмиграции. В ней развивалась тогда столь вредная и беспочвенная политическая дифференциация с групповыми препирательствами. Брат мой, неизменный и ярый сторонник идеи единения эмиграции, всеми силами боролся с этим разбродом, впоследствии столь повредившим достоинству и престижу эмиграции, а может быть, и некоторым ее возможным практическим достижениям. В Константинополе у русских еще живо было чувство только что покинутой родины, не остыл еще пыл недавней борьбы с большевиками, и налицо были остатки армии и олицетворяемой ею государственности. А потому возможна была коалиционная работа в таких организациях, как Политический объединенный комитет (так называемый ПОК) и Центральный объединенный комитет (так называемый ЦОК). Последний состоял из представителей Земского союза, Союза городов и российского Красного Креста, занимавшихся просветительной и благотворительной помощью русскому беженству. Благодаря авторитету этого объединения русским в Константинополе и его окрестностях удавалось получать большую и организованную помощь от французов и, главным образом, от американцев. Но уже в Константинополе стал чувствоваться парижский крен части эмиграции налево, а в Белграде направо. И уже там стали проявляться некоторые признаки обыкновенного для всех эмиграции превращения политической эмиграции в обывательскую массу со стремлением к самоустроению по преимуществу и с забвением единого на потребу. И очень может быть, что уже тогда в душу брата начало болезненно проникать разочарование в эмиграции, этом, казалось по идее, наследнике Белого движения.