В-пятых, если говорить в “узком смысле” о моей “причастности” к событиям “мэрия” и “Останкино”, то мое выступление на балконе парламентского здания 3 октября произошло спустя более одного часа, уже после захвата демонстрантами здания московской мэрии и начала расстрела демонстрантов у “Останкино”. Этот расстрел был осуществлен под предлогом того, что якобы его хотели захватить демонстранты. Это — хорошо спланированная и подготовленная провокация. И вам, прокуратуре, надлежит выяснить все обстоятельства этой крупнейшей провокации. Оба эти начальные события — “мэрия” и “Останкино” — в целом логическое следствие принятого Ельциным антиконституционного Указа № 1400. Прошу следствие начать расследование государственных преступлений, совершенных лицами, подготовившими заговор против Государства и, соответственно, Указа № 1400 и вооруженным путем обеспечившими изменение государственного строя...”
...Собственно, ничего нового я сказать не мог по сравнению с тем, что уже говорил и писал на первом допросе поздно вечером 4 октября 1993 года помощнику Генерального прокурора. Все эти допросы, ведущиеся, по их же выражению, “маленькими людьми”, разве могли изменить истину? Разве могли они преступника сделать благородным рыцарем, а жертву преступления — сделать преступником? Они могли “объявить” таковыми, но “сделать” таковыми они не могли.
Что бы они ни писали, ни говорили, какими бы подтасовками и подбором “свидетелей” не занимались, я твердо знал: Правда на моей стороне. И то, что я говорил 4 октября 1993 года, спустя менее одного часа после того, как из Парламентского дворца меня незаконно бросили в “Лефортово”, — я продолжал неизменно говорить до последнего часа пребывания в этой тюрьме. Потому что у меня не было “версии защиты”, как говорил Казанник. У меня было только одно — Правда. Из-за нее я оказался здесь. Из-за нее расстреляли руководимый мной российский Парламент — проиграв, повторяю, политически, обнаружив свое банкротство, продажный режим Ельцина совершил тягчайшее государственное преступление.
— Поэтому у меня нет никаких версий и всю вашу чепуху, которую вы здесь мне приписываете, — отвергаю, — говорил я...
...Конечно, следствие поставило себя в преимущественное положение перед Защитой: заключив меня в тюрьму без всяких к тому законных оснований, обвинение взяло на вооружение и соответствующую тоталитарному режиму полное игнорирование принципа презумпции невиновности. Явочным порядком следствие добилось того, что доказать свою невиновность пришлось мне и другим заключенным, вина предполагалась уже фактом заключения под стражу. А ведь смысл принципа презумпции невиновности заключается в том, что подозреваемый не обязан доказывать свою невиновность. Следствие должно доказать его вину. А здесь — все наоборот. Приводят глупейшие, демагогические доводы общего характера и утверждают: вы виновны. Как будто это Российский Парламент блокировал Кремль, отключил там связь, послал туда вооруженных людей, первым объявил “незаконным” Президента, колючую проволоку еще подвезли и т.д.
Поэтому приходилось быть настороже, и немедленно жестко опротестовывать (доказательно при этом) малейшие признаки сомнительных посылок и косвенных обвинений. При этом, конечно, я не боялся, что свидетели могут сказать что-то не так. Не боялся, что сотрудники секретариата, к примеру, могут раскрыть какие-то тайны — их у меня не было, я уже говорил ранее. Я, конечно, считал, что кое-кого из них могут просто припугнуть или подкупить и они на первых порах могут что-то наговорить. Эта мысль, кстати, получила для меня свое подтверждение в таком факте.
Я, разумеется, кроме известных записок, вел какие-то дневниковые записи. И вот некоторые из них у меня пропали 2-3 октября. Все перерыл и не нашел. Но вот они, у Лысейко. Как они попали к нему? Уверен — он не нашел их среди бумаг на моих рабочих столах: кто-то “работал” и в секретариате, полагая, что я могу и не заметить, или, скорее, рассчитывая, что в этих записях можно найти какой-то дискредитирующий меня материал, потихонечку “утянул” и, видимо, передал в агентуру министерства безопасности или ГУО. В дневниках же была лишь фиксация событий. В том числе и крайне нежелательная для обвинения. Например, в одном значилось: “3 октября в 16.00 зашел Уражцев...” Обвинение же стремилось к тому, чтобы доказать, что я в 16.00 выступал, призывая брать мэрию... Так вот, дневниковая запись опровергала это измышление следствия: Уражцев, возглавляя колонну демонстрантов, прорвал блокаду “Белого дома”, длящуюся целую неделю. И возбужденный, радостный, закричав “Победа!”, бросился меня обнимать. И, как следовало из моей дневниковой записи, — это событие произошло ровно в 16.00 3 октября.