В политическом отношении послевоенные мирные договоры таили в себе роковое противоречие. Предусмотренное ими одностороннее разоружение побежденных держав делало совершенно немыслимым восстановление системы равновесия сил, ибо наличие силы является непременным условием подобной системы. Тщетно стремилась Женева к реставрации этой системы в виде расширенного и усовершенствованного Европейского концерта, именовавшегося Лигой Наций, бесполезными оказывались возможности для консультаций и совместных действий, предусмотренные Уставом Лиги: важнейшая предпосылка системы — существование независимых силовых единиц — теперь отсутствовала. Создать настоящую Лигу Наций не удалось, а статьи 16 (о механизме выполнения договоров) и 19 (об их мирном пересмотре) так и не были проведены в жизнь. Таким образом, единственное практически осуществимое решение жгучей проблемы мира — реставрация системы равновесия сил — оказывалось совершенно недосягаемым, и настолько, что истинная цель наиболее разумных политиков 20-х гг. была абсолютно непонятна широкой публике, по-прежнему существовавшей в условиях невообразимого хаоса. В общественном сознании, шокированном устрашающим фактом разоружения одной группы государств, тогда как другая оставалась вооруженной, — ситуация, делавшая бессмысленными любые конструктивные шаги к созданию системы мира, — возобладали эмоции: считалось, что Лига Наций в некоем высшем, таинственном смысле есть предвестник эпохи мира, а чтобы мир воцарился навсегда, не требуется ничего, кроме бесконечных словесных заклинаний. В Америке широко распространилось мнение, будто стоит лишь ей вступить в Лигу Наций и дела пойдут совершенно по-другому. Невозможно найти лучшее доказательство того, что люди не сознавали органические пороки так называемой «послевоенной системы» — именно «так называемой», ибо если лова имеют смысл, то никакой политической системы в Европе теперь не существовало вовсе. Подобного рода простой статус-кво может сохраняться лишь до тех пор, пока стороны не оправились от физического истощения; не удивительно, что единственным выходом казался возврат к системе XIX в. До этого момента Совет Лиги Наций мог бы, по крайней мере, действовать в качестве своего рода Европейской директории (примерно так же, как Европейский концерт в пору его расцвета), если бы не роковой принцип единогласного голосования, превращавший какую-нибудь небольшую «страну-хулигана» в вершителя судеб мира и войны на всей планете. Абсурдный план вечного разоружения побежденных государств заранее исключал какое-либо разумное решение проблемы. Единственной альтернативой для этого опасного положения было создание международного порядка, который мог бы опереться на организованную силу, стоящую выше принципа национальных суверенитетов. Но такой шаг, разумеется, был в ту эпоху совершенно немыслим: ни одна европейская страна, не говоря уже о Соединенных Штатах, не пожелала бы подчиниться подобному порядку.
В экономической же области политика Женевы — в ее упорном стремлении восстановить мировую экономику как тыловой оборонительный рубеж для мира — была гораздо более последовательной. Ведь даже успешно воссозданная система равновесия сил смогла бы работать на мир лишь при условии восстановления международной денежной системы. При отсутствии же стабильного торгового обмена и свободы торговли правительства различных стран, как и в прежние времена, видели бы в мире нечто второстепенное и стремились бы к нему лишь до тех пор, пока интересы мира не вступали бы в противоречие с другими, более для них существенными интересами. Кажется, Вудро Вильсон первым из государственных деятелей эпохи осознал взаимозависимость мира и торговли как гарантию не только торговли, но и самого мира. Не удивительно, что Лига Наций упорно стремилась восстановить международную валютную и кредитную систему как единственно возможную гарантию мира среди суверенных государств и что человечество как никогда прежде полагалось на финансовую олигархию. Дж. П. Морган — в роли демиурга обновленного XIX в. — сменил Н. М. Ротшильда.
В соответствии с понятиями этого века первое послевоенное десятилетие воспринималось как революционная эра, в свете же нашего недавнего опыта оно получает совершенно иной смысл. Основная тенденция десятилетия была глубоко консервативной, отражая почти всеобщее убеждение в том, что лишь восстановление довоенной системы, «на сей раз — на прочном фундаменте», способно возвратить людям мир и благоденствие. Крах этой попытки вернуться в прошлое и вызвал трансформацию 30-х гг. Но какими бы бурными и эффектными (по своему сюжету) ни были революции и контрреволюции послевоенного десятилетия, они представляли собой либо чисто механическую реакцию на военное поражение, либо очередную постановку на сцене Центральной и Восточной Европы старой либерально-конституционной драмы западной цивилизации, и только в 30-е гг. в общую схему западной истории вошли по-настоящему новые элементы.