— Трудно было, страшно, - ее голос звучит совсем тихо. Я даже не уверен, что она рассказывает для меня, а не для себя. - Но мы с моим Петей все время поддерживали друг друга. Мечтали, как станем жить после победы, даже дали друг другу клятву никогда не расставаться. Глупую, на крови, - она потирает сухонькое запястье. - Во время одного из налетов в дом, в котором жил Петя, попала бомба. Они жили от нас в трех кварталах. И вот я, дура дурой, несусь к развалинам и кричу его. А дома уже нет - только груды битого кирпича, пыль и дым. Порывы ветра бросают мне эту пыль в лицо, сушат горло, а я продолжаю кричать. Топчусь, как слепая, пытаясь залезть в развалины. Меня кто-то оттаскивает, но я вырываюсь. Знаю, что он не успел бы добежать до бомбоубежища, потому что мы только недавно расстались. Корю себя, ругаю, что виновата во всем, что могла бы его задержать или, напротив, отпустить пораньше.
Она поворачивается ко мне - и на заплаканном лице появляется широкая улыбка.
— А он выжил, не успел вбежать в дом - взрывом его оглушило и отбросило на другую сторону улицы. Там я его и нашла, когда, почти не помня себя от горя, шаталась вдоль развалин. Наверное, только тогда я по-настоящему поняла, как сильно люблю его.
Она много чего еще рассказывает. Перепрыгивает с события на событие, цепляется за самые яркие фрагменты воспоминаний, окунается в них, выуживает из закоулков сознания и поднимает к утреннему свету.
И я узнаю, что жилось им трудно, но что в послевоенные годы люди были куда добрее и отзывчивее, чем сейчас. Что праздновали всегда целым двором, выносили столы и угощения - у кого что найдется. Что даже двери не запирали - и ничего не пропадало.
— Очень тяжелая была беременность, - говорит, уже когда сидим на вокзале и ждем объявление поезда. - Меня почти все время тошнило. Ходила то бледная, то серая, то зеленая. Моему Пете рано утром на работу, а я половину ночи колоброжу, не могу уснуть. Говорю ему: «Давай я к маме поеду, тебе легче будет». А он посмотрит так грозно, будто я дурость какую сказала, обнимет и к себе прижмет. Так и сидим. Я даже вздохнуть боюсь, чтобы не потревожить его. И ведь как-то сразу становилось немного легче.
— У вас своя квартира была?
— Что ты? - смеется она. - Комната в заводском общежитии. Да нам больше и не надо было, пока вдвоем были. А как появилась Леночка, вот тогда отдельную квартиру нам и справили.
Наверное, ей очень хочется выговориться. Настолько долго держала в себе боль от потери дочери и всей ее семьи, что в последний момент не справилась, не удержала волну. Но я совсем не против слушать. В ее словах нет и капли нравоучений, нет наставлений и уроков жизни. Там лишь самые теплые и яркие воспоминания, там то прошлое, какое мне никогда не увидеть и не почувствовать. И это лишь к лучшему.
— Спасибо! - говорит в который раз, когда уже стоим у поезда. Все вещи в вагоне и до отправления остаются считанные минуты. Она снова пыталась всучить мне деньги - и я снова отказался. Валентина Владимировна поджимает губы, а потом тянется в карман, достает из него старенький кожаный кошелек. Открывает его и достает из него маленький серебряный крестик. - Он принадлежал Леночке, - держит крестик на подрагивающей раскрытой ладони. - Возьми, пожалуйста.
Я было собираюсь разразиться очередной тирадой отказа, но старушка лишь отстраненно качает из стороны в сторону головой.
— Сколько мне осталось? - спрашивает тихо. - Не хочу, чтобы он ушел со мной в могилу.
— Я даже не крещенный.
— Это не страшно. Тебе даже не обязательно носить его. Просто храни как память… - старушка вздыхает и едва заметно передергивает плечами будто от холода. - Не обо мне. Чего помнить дурную старуху. Память о хороших людях. Этот крестик еще моей маме принадлежал. Понимаешь? По наследству передавался. Нельзя ему в землю. Плохо это.
Отступаю от нее, отрицательно мотаю головой и даже намеренно завожу руки за спину. Не могу заставить себя взять подарок, нечестно это - как будто своровал или вытянул обманом.
На вокзале объявляют отправление нашего поезда.
— Хорошо добраться, - говорю на прощание. - Надеюсь, у вас все будет хорошо.
Дурацкие слова, но мне правда хочется, чтобы у этой старой женщины все сложилось. По крайней мере, настолько, насколько это вообще возможно в ее ситуации.
Валентина Владимировна сжимает крестик в кулачке, шагает ко мне и обнимает. Не крепко, а едва ощутимо.
— Ты очень хороший, Стас, - говорит с грустной улыбкой. - Дай тебе Бог здоровья. Береги себя.
Стас? Уже не Стасик?
Даже улыбаюсь - повзрослел, однако.
Когда поезд трогается, я еще какое-то время стою на платформе и провожаю его взглядом. Странное дело, но весь негатив выпускного смыт из головы напрочь, будто там обработали с хлоркой, а потом основательно проветрили. Чувствую себя легко и свободно, точно сбросил с плеч невыносимо тяжелую ношу.
И сам не понимаю, в чем дело. Разве так бывает, чтобы от разговора с чужим человеком прояснилась собственная голова? Причем разговора странного, совсем не веселого, местами даже тяжелого.