И вполне могло бы случиться, что в эту крепость, сцементированную страхом, никто и никогда не проник бы, но кое-кому это удалось — женщине. Мэтью увидел ее на приеме в честь Организации африканского единства, эту роскошную чернокожую Глорию, вокруг которой вились все присутствующие мужского пола, а она флиртовала вовсю и щедро одаряла их улыбками, но на самом деле ее внимание было направлено на одинокого мужчину, стоящего поодаль от всех, следящего за каждым ее шагом, как голодная собака следит за пищей, подносимой не к ее пасти. Она знала, кто он такой, знала еще до приема и выстроила план. Глория предполагала, что победа будет легкой, и не ошибалась. Вблизи она очаровывала, каждый ее жест и движение восхищали Мэтью. Ее губы обладали способностью складываться так, будто она давила ими мягкий сочный плод, а глаза ее сияли лаской и смеялись — не над ним, он проверял, потому что всегда был убежден, что люди над ним смеются. И Глория была такой раскованной, каким ему никогда не быть, так свободна в своем теле, в своей волшебной плоти, в движениях и в удовольствии от движения, и от еды, и от собственной красоты. Мэтью казалось, что, просто стоя рядом с ней, он освобождается от внутренних своих оков. Глория сказала, что ему нужна женщина вроде нее, и Мэтью знал, что это так. Помимо физической красоты, он был потрясен ее интеллектом. Она училась в американском и европейском университетах, она имела друзей среди известных людей — благодаря не политике, а своему характеру. О политике Глория говорила с насмешливым цинизмом, и это шокировало Мунгози, хотя он старался не отставать от нее. Короче говоря, блистательная свадьба в скором будущем была неизбежна, и он растворился в наслаждениях. Все, что раньше было трудным или даже невозможным, вдруг стало легким. Глория сказала, что он сексуально подавлен, и излечила его от этого недуга — насколько позволила его натура. Она сказала, что ему нужно больше развлекаться, что он никогда не умел жить. Когда он рассказал ей о своем нищем, щедром только на наказания детстве, Глория покрыла его чмокающими поцелуями и прижала его голову к своей массивной груди.
Она смеялась над всем, что он делал.
И вот еще что: с самого начала своего правления Мэтью порицал жадность, не разрешал соратникам, чиновникам, власть имущим обогащаться. Это говорило в нем последнее, что осталось от детства и воспитания у иезуитов, которые внушали ему, что бедность стоит рядом со святостью. Какими бы отцы-иезуиты ни страдали пороками, но все как один они были бедны и не потворствовали своим слабостям. Однако Глория заявила, что Мэтью сумасшедший и что она все равно купит вот этот большой дом, ту ферму, потом еще одну ферму, а потом несколько отелей, которые появились на рынке в большом количестве из-за массового отъезда белых. Она говорила ему, что нужно открыть счет в швейцарском банке и следить за тем, чтобы туда постоянно поступали деньги. Какие деньги, хотел он знать, и она высмеяла его наивность. Но когда Глория говорила о деньгах, он все еще видел худые руки матери, сжимавшие жалкую горстку банкнот и монет, приносимых отцом в конце месяца, и сначала, когда голосовали за размер его зарплаты, настоял на том, чтобы она не превышала зарплату чиновника высшего звена. Все это Глория изменила, отмела все возражения Мэтью презрением, смехом, ласками и практичностью, потому что она взяла в свои руки контроль над всей его жизнью, а будучи Матерью страны, легко сумела добиться, чтобы деньги текли в нужном ей направлении. Это она с ловкостью жонглера переправляла большие суммы, поступавшие от благотворителей и благодетелей, на свои счета. «Ох, ну и оставайся дураком, — восклицала она раздраженно, когда Мэтью пытался протестовать. — Все счета на мое имя. Ты тут ни при чем».
Битвы за человеческую душу редко бывают столь очевидными — и столь короткими, — как та, в которой дьявол боролся за душу товарища Мэтью. И Цимлия, до этого дурно управляемая на принципах дурно усвоенного марксизма, обрывках догмы и непонятых фраз, вырванных из контекста учебников по экономике, теперь с огромной скоростью погрузилась в коррупцию. Национальная валюта стала неуклонно девальвироваться. В Сенге богачи продолжали богатеть, а в провинции, в местах вроде Квадере, жалкие ручейки денег пересохли вовсе.