В разгар одной из таких осад Аурангзеба посетил еще один посол из Англии. Король Вильгельм III направил в начале 1699 года сэра Уильяма Норриса с точно такой же миссией, с какой побывал у Великих Моголов сэр Томас Роу за восемьдесят лет до того, – постараться обеспечить выгодное торговое соглашение с Моголами для Ост-Индской компании. Норрис, после в высшей степени опасного путешествия, завершившегося переходом по дикой территории, удерживаемой отрядами маратхов, наконец добрался до лагеря Аурангзеба в апреле 1701 года. Он застал императора во время осады крепости Панхала. Крепость была захвачена моголами десять лет назад, но как только они восстановили укрепления, маратхи разрушили стены и овладели крепостью. Теперешняя осада тянулась уже полгода, и велись переговоры по поводу того, какую взятку потребует начальник гарнизона за то, чтобы сдаться. Норрис обнаружил, что лагерь живет в грязи, в совершенно антисанитарных условиях и что жалованье солдатам задолжали за год. Придворные были настолько же продажны, как и в менее пуританских странах, и точно так же восхищались «английским духом», как и те, кого сэр Томас Роу знавал при пьянице Джахангире; даже кази, высший советник Аурангзеба по вопросам веры, пару раз, под покровом величайшей тайны, посылал к Норрису за этим самым «духом». И среди всей этой грязи сам Аурангзеб умудрялся сохранять достоинство. Его неизменная храбрость, примечательная уже тогда, когда он мальчиком четырнадцати лет, не дрогнув, стоял перед разъяренным слоном, была и теперь при нем; на деле только она и поддерживала ресурсы империи, увязшей в несчастной войне. Аурангзебу исполнилось восемьдесят два года, но он все еще выезжал на передовую линию и лично проверял, как продвигается осада. Он принял Норриса во время публичной аудиенции при всех атрибутах Великого Могола и проявил весьма любезный интерес к подаркам, присланным королем Вильгельмом, гораздо более впечатляющим, как выяснилось, нежели те, что предлагались в свое время от имени короля Якова сэром Томасом Роу.
Норрис дает очень живое описание того, как старый человек проезжает по военному лагерю, направляясь на осмотр осадных работ. На этот раз императора везли в открытом паланкине; «он был весь в белом, белая одежда, белый тюрбан и такая же белая борода»; множество людей собралось поглядеть на него, однако «сам он не смотрел ни на кого, глаза его были прикованы к книге, которую он держал в руках и читал всю дорогу, ни разу не обратив внимания на иной предмет». Книгой почти наверняка был Коран – портрет Аурангзеба в старости изображает императора сидящим у окна и читающим священную книгу, – и его подчеркнутый отказ отвлекаться от святых для него страниц вполне соответствует избранному им для себя внешнему образу, который он постоянно культивировал, а в старости проникся им душевно. Теперь он, по словам Мануччи, «помешался на том, чтобы его считали святым».
Власть уходила от него не только в непокорном Декане. Его долгое отсутствие в Хиндустане неизбежно привело к ослаблению его влияния и росту взяточничества на севере. Даже в самом средоточии власти Моголов, области вокруг Агры, местное племя джаи настолько осмелело, что грабило могольские караваны, направляющиеся на юг, и разграбило гробницу Акбара в Сикандре, утащив золотые и серебряные пластины обшивки и драгоценные ковры. К концу правления Аурангзеба караваны перевезли на юг из Дели и Агры значительную часть сокровищ Акбара, Шах Джахана и Джахангира, и сокровища эти безвозвратно исчезли в Декане. Аурангзеб заложил свою империю ради войны, которая не могла быть иной, как только безрезультатной. Генри Киссинджер, советник президента Соединенных Штатов Америки, не так давно весьма лаконично и точно оценил тот тупик, в который загнал себя Аурангзеб; в подобных столкновениях, сказал он, «партизанская война побеждает, если не проигрывает; регулярная армия проигрывает, если не побеждает».
Аурангзеб, вопреки своему категорическому отказу ретироваться, видимо, понимал это, и его стойкость перед лицом неизменно тщетных усилий придает в какой-то мере патетический смысл концу его во всем остальном жестокой жизни. Условная набожность, которой всегда были полны его письма, наконец, под двойным давлением мысли о надвигающейся смерти и укоров совести уступает место обыкновенной человеческой боли. «Я не знаю, какому наказанию я буду обречен», – пишет он одному из своих сыновей с необычайной непосредственностью; в письме к своему третьему сыну Азаму он оплакивает отсутствие у стариков близких друзей и жалуется на то, что у него самого становится все меньше хороших военачальников. Письмо это – почти поэтическая ламентация по поводу бренности дел человеческих.