– Уж и певучая ж сторонка, ах! – как-то восторженно встряхивает волосами московский гость. – Уж и сторона же!.. Сколько я ноне по ней не еду, все песня, все песня, так и звенит: и парни, и девки поют, и малы ребятки соловьем заливаются, и самые что ни на есть дряхлы старики, и те поют… Уж и сторонка же, ах! Богова сторонка! Рай, сказать бы, земной…
– И точно рай, – как бы про себя заметила Брюховецкая, – только и в ем без родных скучно…
– Та рай же-жь, рай, – весело заговорила пани гетманова. – Та коли б сей раз москали не запсовали, мов мухи образ, як вони он там, на тим боци Днипра, позасидили вже сей рай…
Это опять поет голос певца за окном…
– Ишь, старый! Как же складно выводит, – удивляется Соковнин. – Ну, народец этот хохол, а-ах!
– Ну а Ванюшка, сынок Морозовой, что он? – спохватилась Брюховецкая.
– А! Ванюшка? Племянник мой! Богу душеньку свою отдал…
– Как! Что ты! Ах, господи!
– Помре, да…
– Давно ли? С чего? Ах, бедная, бедная…
– От великой печали по матери… Давно и сорочины по душе я справил… Уж и убивалась же бедная Федосьюшка, как поп бесскуфейник принес ей горькую весть о сыночке: долго колотилась об землю, сердечная, да причитала, да на царя плакалась, он-де искал его погибели…
– Ой ли? Что ты?
– Да так, боярыня… У нас в Московском государстве, сама изволишь ведать, и смерть, и опала богато боярского рода на корысть великому государю: всегда в таком разе вотчины и богатства опального и умершего отписываются на государя, чтобы-де его царскому пресветлому величеству было прибыльнее.
– От так сторонка! – невольно воскликнула Дорошенчиха.
– Мамо! Мамо! – стрелой влетел Гриць. – Дай мени злотого.
– На что тебе, сынок? – удивилась мать,
– Я кобзареви у шапку вкину…
Мать должна была исполнить требование своего избалованного Гриця.
– Подай, милой, и от меня слепенькому алтын, – полез было Соковнин к себе за пазуху.
Гриць остановился и недоверчиво вскинул на него своими черными, как владимирская вишня, буркалами…
– Ни, – сказал он, подумав, – я московских грошей не хочу…
– Добре, Грицько, добре! – засмеялась Дорошенчиха. – Од москаля полу врижь да втикай.
И все рассмеялись этой выходке. Гриць улетел из светлицы…
– Ой, паничу! Як вы мене злякали були, – послышался чей-то голос за дверями.
На пороге показался рослый парубок с высокою постриженною черною головою и с чубом, белая, шитая красною заполочью сорочка со стоячим «комиром», завязанная у горла синею «стричкою» из Явдошиной косы (с Явдохою парубок только вчера вечером женихался на улице, и Явдоха сама выплела из своей косы ленту «стричку» и завязала ею сорочку своему «любому козаченькови Петрусеви»), широчайшие, с неизмеримою, как степь, и висящею до земли мотнею, желтые, как в полном цвету подсолнух, шаровары и «нови чоботы», от которых несло, как из дегтярной бочки…
– Ты чого, хлопче? – спросила пани гетманова, закрывая «хусткою» нос. – От намазав чоботы, дурный, аж очи рогом лизуть…
Парень несколько оторопел…
– Та се я… трошки помазав… он для их… шануючи пана боярина… шоб не казали у Москви, що у нас… – оправдывался растерянный совсем малый, ссылаясь на то, что он так усердно намазал свои чоботы из вежливости, из уважения к знатному московскому гостю, чтобы в Москве не сказали, что козаки якобы не умеют принимать дорогих гостей, – шоб у Москви не казали, що у нас…
– Дегтю мало? – засмеялась пани гетманова, обдав, как кипятком, своими серыми глазами московского гостя. – Ну, чого ж ты стоишь? – снова обратилась она к парубку.
– Та пани-матка оце послали мене… запрохати шановного пана москаля, чи пак боярина… як его… тее… оце й забув… тее то як его… запрохати тее пана моска… цур ему! Тее… от и забув…
Малый совсем сбился, а шел с затверженной речью, которою он от имени старой пани-матки, самой матери гетмана, должен был пригласить гостя «на частуванне», на закуску с дороги.
– Просимо дорогого гостя, просимо, – встала пани гетманова и приглашала идти к старой пани-матке, к хозяйке и главе гетманского дома. – Ходимо, Оленко, и ты ходи, Олесю, – ласково обратилась она и к Брюховецкой, – мати ждуть нас… Бижи хутко, Петрусь, та скажи пани-матци, що зараз будемо.
Петрусь метнулся, разнося дегтярный запах по всему гетманскому дому. Петрусь был того мнения, что деготь пахнет лучше всяких цветов и духов и что «без дегтю пропали бы люди»…
Когда гость, предшествуемый пани гетмановою и Брюховецкою, входил в покои старой пани-матки, Петрусь недоумевающе топтался у дверей и вопросительно посматривал на молодую госпожу.
– Може тее, пани… коли воняють чоботы, то я б, може тее б, босый бы або що…
Пани гетманова только махнула рукой.
– Або що!.. Може б, и без штанив або що, – пробормотала она, про себя улыбаясь.