Так один за другим сходили со сцены первые деятели великой исторической драмы, идущей на исторической чисто народной русской сцене вот уже третье столетие. Много перебывало актеров на этой обширной, почти неизмеримой сцене. С правой стороны, из-за великих исторических кулис, выходили актеры с чисто русским типом, с великими, шекспировскими характерами вроде Аввакума, Морозовой и их последователей. С левой же стороны, из-за этих же исторических кулис, выступали другого сорта актеры, иногда с таким же русским типом, как князь-кесарь Федор Юрьич Ромодановский, Андрей Иваныч Ушаков, Степан Иваныч Шешковский, иногда же и немцы… Левые постоянно сгоняли со сцены правых, вгоняли их в темницы, в могилы; все они, как тень Банко, выходили из могил и являлись на сцене с теми же двумя истово сложенными перстами.
Они выходят на сцену доселе, и их гонят, гонят и все не могут согнать со свету, потому что их дело – правое дело, дело совести, и если бы на страницах истории могла выступать краска стыда, то страницы, на которых написаны имена актеров левой стороны, казались бы совсем кровавыми…
Возвратимся к самому первому акту правой стороны, к Аввакуму.
Четырнадцать лет томился он в земляной тюрьме в Пустозерске. Он пережил почти всех своих учеников и учениц: и Федю-юродивого, которого удавили в Мезени, и Морозову с Урусовой, истаявших в боровском подземелье, и многих других, имена которых не сохранила история. Он, сидя в своем подземелье, все молился да разговаривал то с вороною, каркавшею у него на кресте землянки, то с воробьем, прилетавшим на его оконце клевать крошки, насыпаемые туда узником, то с мышонком, что погрызывал его сухарики, то, наконец, с пауком, спускавшимся с потолка на звон его цепей, говорил затем, чтоб не разучиться говорить и Бога славить, говорил, молился и писал, без конца писал, рассылая свои послания по всей Русской земле с помощью уверовавших в него тюремщиков.
Вот и теперь он пишет, согнувшись в три погибели, а на оконце чирикает воробей, мышонок шуршит соломой, утаскивая к себе сухарик, Аввакумом же для него припасенный, ворона по-прежнему каркает на кресте…
– Во веки веков, аминь! – с силою вздохнул старик, положил перо за ухо и разогнул спину. – Кончил!.. А ты каркай не каркай, подлая, не будешь есть мово мясца…
Он стал перелистывать лежавшую у него на коленях тетрадь.
– Ну-ко, что я ноне в конце нацарапал? Прочту. – И он стал читать вслух: – «Егда я еще был попом, с первых времен как подвигу касаться стал, бес меня пуживал сице: изнемогла у меня жена гораздо и приехал к ней отец духовный; аз же из двора пошел по книгу в церковь нощию глубокою, по чему исповедаться. И егда на паперть пришел, стольник до того стоял, а егда аз пришел, бесовским действом скачет стольник на месте своем. И я, не устрашась, помолися пред образом, осенил рукою стольник, и, пришед, поставил его, и перестал играть. И егда в трапезу вошел, тут иная бесовская игра: мертвец на лавке в трапезе во гробе стоял, и бесовским действием верхняя раскрылась доска, и саван шевелиться стал, устрашая меня. Аз же, Богу помолясь, осенил рукою мертвеца, и бысть по-прежнему все, ино ризы и стихари летают с места на место, устрашая меня. Аз же, помолися и поцеловав престол, рукою ризы благословил и пощупал, приступя: а они по-старому висят. Потом, книгу взяв, из церкви пошел. Таково-то ухищрение бесовское к нам! Да полно того говорить!»
Он помолчал немного, прислушался к отдаленному стуку топоров.
– Чтой-то они там строют? Вот с самово утрея топоры говорят… Уж не сруб ли мне работают?.. Дай-то, Господи!.. Хощу славы сей…
Он задумался. Седая голова его тихо качалась. Нечесаные космы свесились на лицо. Он взял одну прядь.
– Ишь, белы, что снег, паче снега убелились… белы… серебро, чистое серебро… Уж я и забыл, каковы они смолоду были… черны, кажись, не то русы.
Он махнул рукой и опять нагнулся к тетради.