Я посмотрел Аллану Холмсу в лицо всего один раз, прощаясь. И не стал целовать холодный лоб, хотя хотел бы сделать это. Он был хороший парень, и я не отказался бы от такого сына; к сожалению, мой Джанкарло вырос человеком недостойным, на мои деньги он выучился на искусствоведа, а теперь позволяет себе нарушать мои указания и, более того, заповеди Господни. Даже сегодня, в начале церемонии, он лапал глазами всех дам без разбора, и это было просто омерзительно. Я никогда не был евнухом, я ценю женскую красоту, и дивный лик Мадонны, заказанной некогда папой Сикстом, недаром украшает мой кабинет (разумеется, подлинник!), но с того дня, когда мы с Бибигуль поручились друг за друга перед лицом Господа, я не позволял себе нарушать чистоту веры жалким прелюбодеянием…
Ох, Джанкарло, Джанкарло, боль моя отцовская!..
Да, я не позволил себе попрощаться с Холмсом, как того бы желал. Наверно, потому, что он не понял бы этого и не одобрил. Аллан, полагаю, рассматривал наши контакты сугубо как деловые. А жаль…
Но, кроме того, я знал, что там, под высоко поддернутым саваном, слегка обнажающим смуглый лоб с выбившейся прядью волос, в общем-то нет лица. Ни за какой гонорар ни один из специалистов, приглашенных к телу, не взялся сделать так, чтобы Аллана Холмса можно было показать пришедшим проститься. И я не мог не поверить мастерам такого уровня.
… В сердце снова кольнуло…
Они выкололи ему глаза напоследок, вот в чем вся штука. Когда мы впервые встретились, у парнишки был взгляд злого щенка, и он никак не желал слушать, что говорят старшие. Пришлось надавить через Рамоса, на которого мальчик молился, и лишь тогда, даже позже, когда сам Рамос вышел из игры, мы нашли общий язык. Хотя, надо сказать, в отличие от своего божка-инспектора, Холмс не был психопатом. Фанатиком? Возможно. Но это все-таки не одно и то же…
«Будет трогательно к величественно», — пообещала мне Бибигуль и сдержала слово. На моей памяти так провожали немногих, и каждого из них я знал едва ли не с детства. Лишь самые близкие друзья или по-настоящему достойные враги получали такой прощальный дар, и это справедливо, потому что самый дорогой подарок — тот, который уже нельзя отнять.
И я не думал, что когда-нибудь дам «добро» на церемонию такого разряда, казалось: уже не для кого. Я остался один. Друзей нет. Врагов тоже нет. В смысле, таких врагов, которых я не проводил еще по этой самой аллее…
… У скамейки, просторной и чистой, я остановился и ненадолго присел. Устали ноги. Может быть, стоит рассчитать врачей и набрать новых? Нет, не думаю. Моим можно доверять, мы притерпелись друг к другу за столько лет. А старость не лечат, и дело здесь вовсе не в гонораре…
Да, Бибигуль превзошла самое себя!
Я видел: на самых тупых лицах — а такие есть, к сожалению, среди моих сотрудников — блестели слезинки, когда брат Игнасио, настоятель белых бенедиктинцев, тот самый, чьи шансы когда-нибудь стать папой далеко не потеряны, произносил проповедь. Неподдельная боль была в его медовом голосе и искренняя печаль, и даже мне показалось на миг, что почтенный аббат взошел на кафедру, повинуясь только лишь и исключительно велению собственной, не ведающей корысти души.
И я оценил его красноречие.
Я видел: сплел пальцы на груди и стиснул их так, что побелели костяшки, сам Слоник, хладнокровный исполнитель моих наиболее жестких указаний, когда простер руки к слушателям слепой ишан Хаджикасим, по специальному вызову прилетевший из жаркой Мекки, которую поклялся не покидать еще десять лет назад; не слабеющий с годами голос его вознесся к небесам, и отзвуки его были слаще сицилийского вечернего вина.
И я оценил его старание.
Чек каждому из них я вручу вечером, лично, чтобы не обижать невниманием достойных иерархов; в конце концов, когда-нибудь, возможно, уже скоро, их профессиональные услуги понадобятся и мне самому. Но вовсе не потому покинул я церемонию, что проникновенное слово, заказанное мною накануне, смутило сердце и заставило затлеть проклятый уголек… нет, совсем не в том дело; меня сложно смутить словесами.
Но как же кричала и билась, вырываясь из пытавшихся удержать ее объятий, эта девчушка! Невозможно было слышать это, и видеть тоже было сверх сил. Она выла без слез, и в вое ее не было ничего человеческого. И она вырвалась! И кинулась к гробу, упала, утонув в цветах, и забилась там, в море, в океане черно-красного, пурпурного, и желто-золотого, и белоснежного; попыталась подняться, не смогла, упала снова и поползла к гробу на четвереньках высокому, украшенному строгой резьбой гробу из палисандра с ручками работы самого Кучильерри… а ее оттаскивали и наконец оттащили прочь, оттащили втроем — худенькая стройная женщина с лицом, укрытым густой вуалью, и вторая женщина, ярко, не к случаю, раскрашенная толстуха, ревущая едва ли не громче, чем несчастное дитя… и вокруг них мыкался, пытаясь помочь, верзила с густой бородой…