— Я на службах был! — стал оправдываться сын, и лицо его скривилось от внутренней боли. — Она хворая в Енисейский сплыла со льдом. Старуха, что с ней была, — замерзла в лодке, а мать, говорят, сильно кашляла, но поселилась в женском скиту в холодном балагане. На второй неделе поста отошла — антонов огонь спалил кровь. Ты еще, не дай бог, помрешь здесь. Что люди скажут? — Яков опять приглушенно выругался, обидчиво и беззвучно шлепая губами. — Хитро, однако, Бог положил: кто первый помер — тот и прав, кто жив — тот и дурак, и грешный, и виноватый!
— Бывает! — неохотно поддакнул старый Похабов. — Лет тридцать назад я и сам бы так говорил, молодым стариков не понять, сколько ни толкуй.
Я здесь останусь, во вкладчиках, — объявил решительней и строже. — А ты иди своей дорогой, не оглядывайся на меня. Служи!.. Дай-ка, сынок, благословлю тебя, как меня когда-то в Верхотурье дядька Кривонос напутствовал в сибирские службы. Царствие Небесное, — снова перекрестился, помянув своего станичного покровителя и наставника. — Сильно мне его благословение помогало.
Матерый атаман смутился, что отец назвал его, как никогда прежде, сынком. Старик тоже смутился своих слов и чувств. Поднялся, перекрестил сына:
— Будь ты моим словом крепким укрыт в ночи и в полуночи, в часе и получасье, в пути и дороженьке, во сне и въяве — сокрыт от силы вражьей, от нечистых духов обережен, от смерти напрасной, от горя, от беды, сохранен на воде от потопления, во сне от сгорания. А придет час твой смертный, ты вспомни, мое дитятко, про нашу любовь родительскую, про хлеб-соль, обернись на родину славную, ударь ей челом семирежды семь, распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким, непробудным.
— Иди! — мягко подтолкнул к острогу смущенного атамана.
А острог жил своей жизнью. Казаки подводили под кровлю другую башню, под которой был устроен государев амбар. Яков спешил срубить к зиме избу приказчика. Пустошь жила по-своему, не вмешиваясь в острожные дела. С сыном Иван виделся редко, а прошлая жизнь безболезненно забывалась, как отслужившая срок листва.
На Преображенье Господне к острогу подошли струги, плывшие с верховий Ангары. Казаки, по своему обычаю, веселились на светлый праздник. Скит радовался ему и отмечал Преображение по-своему. Опираясь на посох, кланяясь монаху и вкладчикам, к пустоши подошел Афанасий Филиппович Пашков. Он заметно постарел и обветшал на дальних службах.
Бывший воевода долго и слезно молился в часовенке, сделал вклад деньгами, просил иеромонаха Герасима и всех вкладчиков молить Бога за него, грешного. Ивана Похабова он не узнавал, а тот о себе о прежнем не напоминал и с состраданием поглядывал на служилого. Да и трудно было узнать бывшего сына боярского. Обычная хмурость, обремененность заботами сходили с его лица. Разглаживались морщины, ярче и радостней светились глаза. А у Пашкова лицо было таким, каким Иван видел его первый раз возле стола дьяка Сибирского приказа: то заискивающим, то высокомерным.
— Как пес служил государю, — жаловался, взывая к состраданию всех, с кем встречался взглядом. — И вот награда! Призывает государь для сыска. Обвинили, что войско погубил. Будто я себя самого или сына единородного щадил? — Он смахивал слезы с глаз и сморкался в кулак. — Сами чудом живы. Такую уж службу дал нам Господь на Шилке-реке. Такая наша доля!
Пашков со своими людьми уплыл вниз по реке. А перед Рождеством Богородицы Ангара несла мимо острога струг протопопа Аввакума. Непокорный поп к берегу не приставал. Он спешил в Енисейский острог и дальше, в Москву.
Совсем облетел лист с деревьев, легла на землю трава, прибитая заморозками. Над студеной водой клубился туман. Старый Похабов увидел издали, как два казака подплыли к стругу на легкой лодчонке и повернули обратно. Аввакум в распахнутой овчинной шубе победно поднялся на корме в полный рост, Животворящим Крестом благословил возведенные башни острога.
Иван спустился к воде напротив пустоши, пристально глядя на проплывавшего протопопа. Струг шел под яром вблизи берега. Узнал ли Аввакум во вкладчике бывшего грозного казачьего голову Ивана Иванова Похабова, нет ли? Взглянул на него с дерзостью победителя и поднял руку со сложенными в двуперстие пальцами, будто хотел сказать: «Умри за букву в имени Господнем, за всякий обряд, до нас заложенный!» И перекрестил скитника.
Иван склонил голову в казачьем, не монашеском, поклоне. Струг проплыл мимо. Провожая его глазами, он почувствовал, что кто-то беззвучно встал за спиной. Обернулся — Герасим.
— Опальный протопоп! — указал глазами на удалявшееся судно. — Лет уж пять назад слезно каялся, что погубил моего друга, бросил его тело собакам, а после отпел и похоронил. А тот был жив и служил в Даурах. Зачем такое на себя наговаривал? Не пойму!