Ведь сам небось, душитель свободы, сам, опричник, сам знаешь, куда везти! Нет, шутки шутит!..
Израильтянин озлился, налился жестоковыйной кровью своей израильтянин. Стиснул заграничные, тель-авивской, довоенной еще работы, челюсти и дал себе слово: не колоться. До конца. До дыбы. До мученической смерти от расстрела в подвалах Лубянки. «Как шли мы по трапу на борт в суровые мрачные трюмы…»[40]
— вслух души своей затянул поэт иудейский, но не допел, запамятовал, сбился, не пелось.Помолчали. Каждый думал о своем.
«Добегался, — думал, например, Генделев. — Чего тебе дома не сиделось, мудак?.. Ну, хамсины[41]
, ну, кредиторы, ну, читателя — раз-два, левой!.. читателя мало, может быть, трое… Ну — на свете счастья нет… Но ведь была Покой-и-Воля!.. Нет! потянуло в Россию… Заката над Невой захотелось? „Ни страны, ни погоста“[42], мамзер[43]! Ладушки, будешь смотреть закаты. На Вытегре, в бригаде Валленберга[44]… А ведь остерегали».— Надолго ли едешь? — поинтересовался бывший московский бонвиван, а ныне владетель русскоязычного издательства «Антабус» художник Андрюха Резницкий[45]
.— На сорок пять дней, — отвечал Генделев. — Сорок пять, — подсчитал умудренный Резницкий. — Точняк, ровно три раза по пятнадцать суток…
И когда это было? Еще в Израиле это было, на проводах. Перед погружением.
— …Только денег ваших у меня нет, — обреченно продолжая валять ваньку, сказал чистую, между прочим, правду арестант.
— Мы и ненашими берем, — радостно отозвался возница-конвоир. «Вот и провокация! — облегченно догадался Генделев. — Валютные операции шьют. Врешь! На дешевку не возьмешь! Не маленькие…» И — как отрезал:
— Валюты не дам!
— А нет баксов, возьмем, мамочка, товаром. Варенку везешь?
— Варенку не везу, — твердо ответил Генделев.
Но, конечно, лингвистическое любопытство наше играючи задавило осторожность, и конечно, сидящий в красной темноте внутри нас литератор подал голос, спросил, не удержался-таки: «Что есть „варенка“?» Гэбист ахнул от наивности и — филантроп — дал первый урок совязыка на одиннадцать лет отставшему, отлученному от напряженного народного словотворчества изгнаннику.
От последнего, тающего во рту, падкий на самовитого слова деликатесы израильский поэт облизнулся и заурчал. Так, в непринужденной беседе, пополняя словарь, дули по Москве.
Москва как Москва. Ныне иерусалимец, урожденный санкт-петербуржец Михаил Самюэльевич Генделев Москвы не знал и традиционно не любил: Москва-как-Москва. Но — Россия ж! Не кот начхал, мудоид!.. А?
Россия!
«На!» — встрепенулся турист, опомнился и вперился:
битый, как на разъезженных танковыми траками дорогах горного Ливана, асфальт.
Кириллица, кириллица, кириллица…
Кириллица «Молока» и «Электротоваров».
«Сыры», «Витязь», «Продукты».
Аскетические витрины.
Удивительная, именно своим отсутствием наголо, — реклама.
Тыщи народа, толпы народу, тьмы народа, и тьмы, и тьмы.
Странно семенящая походка толп — всесоюзное плоскостопие?
«Волга» тормознула у светофора — смотри: девица, всем ах-девица, в куртке почти «настоящей», в «важных» штанах, в самовязаной красной шапочке — чем же нехороша? Шапочка хуже девицы, девочка лучше, чем красная шапочка. «Телка старше прикида», — строго поправил водитель-инструктор.
Хотя Генделев знал Париж или, допустим, Берн, не говоря уж о Бейруте, лучше Москвы, он сообразил, что капитан-таксер раздумал доставлять арестованного на Лубянку и повез непосредственно на Ваганьковское. Бравый возница с трудом остановил раскатившуюся телегу, вышел, одернулся, стал по стойке «смирно» лицом к кладбищенским воротам и отчетливо перекрестился.
— Володе, — ответил он на незаданный вопрос. — Володе, он здесь лежит. Я всегда, как мимо катаю, так делаю.