Великому послу сам михмандр, смиренно склонясь, подвел коня. На гладкой черной шерсти коня, будто в темной воде, играл солнечный луч; шея круто изогнута; ноги крепкой и тонкой кости.
Михмандр кивнул конюху, стоявшему наготове. Тот взмахнул попоной, изловчился и мигом накрыл ею конскую спину. И словно бы на груду сокровищ упал невзначай солнечный луч — так заиграла шитая золотом попона, так засверкали на ней драгоценные камни.
Дьяк занес ногу в стремя, ладно вскочил в подвернутое конюхом седло, осенил себя крестом и тронул коня.
Посольский поезд двинулся по дороге, вздымая легкую пыль. Михмандр ехал по правую, толмач Свиридов по левую руку посла. Впереди поезда скакали стрельцы в новых малиновых кафтанах, держа в руках начищенные бердыши, горевшие на солнце, стоявшем посреди синего, как синька, персидского неба. По обеим сторонам дороги высились деревья в два обхвата, обвитые диким виноградом; на их кустах прыгали и кричали странными голосами разноцветные пичуги; словно отдыхающие верблюды, стояли, переливаясь радугой, невысокие горы.
— Далече ли отсюда турецкого султана земли? — обернувшись к михмандру, спросил дьяк.
— О-о! Далеко! Вон видишь дальние горы? Еще столько да еще много раз столько же. Десять коней загонишь, одиннадцатый ступит на султанову землю!
— Ишь, ты… Знать, много у султана коней, раз нет от него покоя земле шаховой.
— Много-то много, а только на нашу гилянскую землю отроду не ступали султановы кони.
— Не ступали, говоришь? — дьяк хмуро посмотрел на михмандра. — Так непременно ступят, если будет твой хан идти наперекор его шах-Аббасову величеству. Султану только того и надобно…
— О царский посланец, не говори так! — испуганно воскликнул михмандр. — Господин мой — преданнейший слуга шахиншаха, ковер у его подножия, дамасский кинжал в его руке, разящий врагов!
— Говоришь складно, — строго сказал дьяк, — вот и наводил бы на это своего господина. Один прут сломить — каждому под силу, а сложи прутья вместе — руки обломишь.
— О! — восторженно воскликнул михмандр и даже привстал на стременах. — Словно ты подслушал мудрое слово моего господина! Ибо так говорит господин мой, хан гилянский, покорный раб шахиншаха, солнца вселенной!
— Раб лукавый… — вставил дьяк.
— Верный раб! И молю тебя, царский посол, — михмандр склонил голову, — как предстанешь пред светлые очи шахиншаха, молви ему, солнцу вселенной: нет у него раба вернее господина моего, хана гилянского.
— Да уж всю правду скажу…
Ветер падал, жар прибывал, воздух, нагретый полуденным солнцем, зримо струился и переливался. Люди томились в теплых московских кафтанах, но ни один из них не отстегнул кафтанного кляпыша, не скинул шапки, хотя пот струился с лица и мешал зрению. И так же прямо неслись по дороге высокие стрелецкие бердыши, зажатые в крепких и верных руках.
— Ох, и пышет же, что из печи… — тихо и жалобно молвил Ивашка Хромов, скакавший в хвосте стрелецкого отряда, конь о конь с Кузьмой, впереди великого посла. — Вот уж когда на водицу променял бы красу девицу… — добавил он невесело, стирая с лица соленый пот.
— Терпи, — отозвался Кузьма. — Авось и привал недалече.
Дорога пошла пашнями. В рост человека стояла золотая пшеница, блистали под солнцем рисовые поля; а то, будто снег, на закате без краю-конца стелилась розовато-белая скатерть хлопка. Вдоль дороги мелькали небольшие деревеньки, два — три десятка изб чужого, нерусского, строя, плоские крыши были настланы дерном, на крышах вразвалку лежали детишки.
— Глянь, Ивашка, — сказал Кузьма, — кому жаркая печь, а кому красное солнышко!
На деревенских площадях по кругу ходили волы и лошади, молотя просо; бродили, тыкаясь мордами в лужи, громадные буйволы; гордо закинув маленькие головы, лежали косматые, грязные верблюды; около хижин, то взлетая, то садясь на землю, тосковали на привязи охотничьи соколы и орлы.
— И велика же земля божья, — раздумчиво проговорил Кузьма. — И всяк на той земле по-своему трудится, по-своему хлебушко ест…
А жар все прибывал. Белый раскаленный круг солнца, казалось, навсегда застрял над головами путников.
— Экая напасть! — проворчал Ивашка и, оглянувшись на скачущего позади великого посла, стал подбираться к верхнему кляпышу кафтана, отстегнул и повел рукой книзу, к следующему кляпышу.
— Ух ты, мать честная! — счастливо вздохнул он, когда встречным потоком воздуха охолодило ему шею и грудь.
— Эй, Ивашка! — Кузьма, осердясь, чуть подался плечом к Ивашке и в самое его ухо: — Не озоруй! Люди терпят, и ты терпи! Ишь, рассупонился, что мужик на печи! Ну же!..
Ивашка хмуро свел крылатые брови и стал нехотя вправлять кляпыши обратно в петли.
— Не дома, — добавил, смягчившись, Кузьма, — чужой-то глаз зорок, всякое лыко в строку ставит…
Путь шел зелеными кудрявыми виноградными полями. Но странное дело: не видать было на тех полях ни живой души, деревеньки казались пустыми, безлюдными, в домишках настежь были распахнуты двери, сиротливо глядели черные дыры окон. На улицах и площадях ни скотины, ни птицы, опустевшее, мертвое царство. И так на долгие, долгие версты.