«Воевать за трезвость партия и правительство решили почему-то культурой, — вспоминает Сергей Чупринин, написавший предисловие к первой публикации “Москвы — Петушков”. — Даже новый журнал появился, который так и назывался — “Трезвость и культура”. Вот оттуда летом 1988 года мне и позвонили — с просьбой написать вступительную статью к “Москве — Петушкам” Венедикта Ерофеева. Надо ли говорить, что от таких предложений не отказываются? Я в ту пору ерофеевскую поэму, на родине еще не публиковавшуюся, знал едва ли не наизусть, поэтому и статью написал, не скрывая своего восхищения и ставя этот текст в один ряд с вершинными достижениями русской литературы XX века. Понравилось ли Венедикту Васильевичу мое сочинение, мне самому и теперь кажущееся не пустым, не знаю, он, поди, к похвалам давно уже привык, но вот о том, что к самой публикации (1988, № 12; 1989, №1,2, 3) классик отнесся через губу, я наслышан. Да оно и правильно — мало того, что журнал этот так потешно назывался, так еще и из хрестоматийного текста трезвые публикаторы ступенчато понавырезали самые лакомые места — что-то в гранках, что-то в верстке, а что- то уже и в сверке. Несколькими месяцами позже появился альманах “Весть”, где поэма была напечатана уже как должно, тут же лавиной пошли отдельные издания, так что, увы мне, о публикации с моим предисловием никто уже и не вспомнил»[938]
.Действительно, в 1989 году лавина прижизненной и теперь уже вполне официальной популярности Венедикта Ерофеева в Советском Союзе достигла апогея. О том, каким почтением и обожанием он был окружен в этот период, можно судить, например, по коротким воспоминаниям Михаила Дегтярева, которому в 1989 году удалось договориться с автором «Москвы — Петушков» об интервью для телевидения: «Когда в “Останкино” об этом узнали, сбежались все редакторы, все захотели сами разговаривать с Ерофеевым. Но главный был тогда еще порядочный человек, сказал, что раз ты договорился и организовал, то твое право задать три первых вопроса. В общем, на съемку поехало человек шесть, и редакторы с корреспондентами изображали из себя осветителей и держателей кабеля. А я уселся с В. Е. в кресла. Очень крутым себя чувствовал. И конечно, старался казаться умнее, чем был в моем юном возрасте. Поэтому мало что помню из разговора о литературе, просто старался не опозориться. У В. Е. был очень странный взгляд — детский и мудрый одновременно. И какой-то абсолютно беззащитный. Сбивал с мысли. Потом меня долго хвалили в редакции». «Никогда не лицезрел я более прекрасного лица, — вспоминает о своей встрече с Ерофеевым в 1989 году Вячеслав Кабанов. — Да, именно так — лицезреть его хотелось. Глаза — невероятной глубины, голубизны и светлости»[939]
.17 февраля 1989 года состоялся творческий вечер Ерофеева в Литературном институте. «В. Е. уже говорил через аппарат, и разобрать с непривычки удавалось только отдельные слова, хуже радиоглушилки. Обозвал Ленина мудаком, чем сорвал аплодисмент», — вспоминает Николай Романовский. «“Москва — Петушки” он вслух не читал, а поставил магнитофонную запись», — прибавляет к этому Алексей Кубрик. 2 марта вечер Ерофеева прошел в студенческом театре МГУ, в котором в это время ставилась «Вальпургиева ночь». Режиссер Евгений Славутин вспоминает, как поражен был Ерофеев, когда узнал, что при постановке из текста пьесы не было выкинуто ни одно матерное слово. «И хотя он был особенно смел в своем художественном слове, в жизни это был необычайно, до безумия застенчивый, целомудренный человек, — комментирует Славутин. — То, что он говорит о себе в поэме: стыдлив, дескать, — это не маска»[940]
. После первого акта на сцену для приветствий Ерофееву поднялись Владимир Муравьев, Ольга Седакова, Евгений Попов и другие писатели — друзья и приятели автора пьесы.В этот же день с Ерофеевым познакомился поэт Игорь Иртеньев, который по нашей просьбе написал об авторе «Москвы — Петушков» небольшой мемуарный текст: «Впервые я увидел Венедикта Ерофеева в 1989 году на премьере спектакля “Вальпургиева ночь”, поставленном по его пьесе на сцене студенческого театра МГУ. Там же и был ему представлен. Позже, по его просьбе, дружившая с ним Таня Щербина привела меня к нему в квартиру на Флотской, где он жил с женой Галей. Он полулежал в постели, прихлебывал принесенный нами коньяк и благожелательно улыбался своей удивительно светлой улыбкой. Уже потом я от его подруги Наташи Шмельковой узнал, что ему нравились мои стихи, а еще несколько лет спустя в его интервью прочел, что из тогдашних молодых поэтов, кроме меня, он отмечал Витю Коркию и Володю Друка[941]
. Тогда я еще этого не знал и, должен признаться, сильно его робел — еще бы, живой классик, автор, без особого преувеличения, великой книги. Насколько помню, прочел пару своих стихов, за что был поощрен уже упомянутой улыбкой. Общаться с ним было, конечно, непросто — помимо собственного зажима мешал этот неестественный, как у робота, голос.