Все, что есть во мне доброго, благородного, идеального, — все это должно быть твоим; искру божественности, сокрытую в каждом человеке, я хочу разжечь в пламя, посвященное тебе, — и если эта чистая, духовная, священная любовь не делает меня твоим Анатолем, тогда я — не я.
Ну вот, теперь плачут и глаза — то слезы любви, слезы восторга. Я все-таки должен быть собой, разве ты так не думаешь, Леопольд? Не спустилось ли небо на землю? Его блаженство пронизывает меня сладкой дрожью.
Я должен быть твоим счастьем? Ах, если бы я мог отдать тебе то, чем ты меня одарил!..
Смотри, в нескольких строках, которые я тебе послал, заключена целая книга, которую вписало туда мое сердце, и ты прочел ее!
Разве не должен я быть твоим?
Это я-то не доверяю тебе, когда ты с таким благородством показываешь себя во всем великолепии твоего сердца? — Просто я не хочу быть для тебя ничем иным, как Анатолем: никакая другая мысль не должна воплощать меня для тебя. И никакое другое имя. Теперь я знаю, что такое любовь, и во мне ликующе раздается: ты прав:
„Любовь есть духовная самоотдача себя другой личности. Свою душу отдают за другую душу“.
Отдай мне свою душу! — Я никакой не демон, Леопольд, — я сам повинуюсь какой-то иной, неизвестной силе, с которой я ничего не могу поделать. И хотя до сих пор всякий, от кого я этого хотел, должен был любить меня, — этой самоотдачи, которой я от тебя требую, не может дать мне никто другой — и не хочу я ее ни от кого другого, так как ответить ею могу лишь тебе.
Ведь я же Анатоль, твой Анатоль! Каким ребенком я был, сомневаться в этом — грешить против того тайного чуда, которое исполняется на нас. Теперь мне до ужаса ясно, что мы подпали под власть друг друга на веки вечные. Леопольд, меня это наполняет страхом! Это самое возвышенное из всего, о чем я когда-либо помышлял. Твой навечно, непрестанно — без конца! — Или ты думаешь, что такая любовь может умереть вместе с нами?! — Такова, стало быть, цель моей жизни, ради которой я должен был появиться на свет! Утолить твою страстную тоску, приковать тебя к себе, о гордый, чистый дух, — неразрывно! Это величественно, это божественно! Ты думаешь, я не знал того, о чем ты мне пишешь: что все идеальное в твоих творениях ты черпаешь из себя самого?! — Так много таких, кто тебе удивляется, еще больше — кто тебя порицает, и никого — кто тебя понимает. Да и зачем? На что тебе другие, разве у тебя нет меня, разве я для тебя не все? И я мог в тебе сомневаться? Когда я колебался, посылать тебе мое письмо или нет, когда я спрашивал, что осталось еще в тебе от веры, любви и молодой отваги, — я поступал так лишь потому, что не мог знать, не утомила ли тебя борьба с обыденным, не откажешься ли ты ответить, страшась нового разочарования. Но ты написал, и теперь мне хотелось бы повторять тебе вновь и вновь: ты заполняешь все мое существо! Это должно тебя утомлять, а я не могу придумать ничего другого.
Тебе принадлежит каждое мое ощущение, каждый вздох. Для всего прочего я бесчувствен. Если это состояние так же бесконечно, как страсть, что его вызвала, тогда я погибну от изнеможения!
Жить или умереть — что это может значить?
Это было эксцентрично, но все-таки это было хорошо; это приносило «настроение» в жилище поэта. Нечто, в чем так нуждался Леопольд. И если прекрасное произведение искусства возникает из экстравагантности или неправды, то разве оно становится из-за этого менее прекрасным?
Поэтому я твердо решила «содействовать», в той мере, в какой обо мне вообще шла речь.
При этом мне было интересно наблюдать за Леопольдом. Когда он писал эти письма, он тоже вполне определенно считал себя идеальным человеком, за которого себя выдавал, причем мог совершенно растрогать сам себя. Но как только письма отсылались, он несколько откладывал в сторону идеализм и начинал рассматривать историю с практической стороны. Ибо, если мечтания другого производили впечатление истинных, то он-то, мой муж, все же очень хорошо знал, что его собственные мечтания не были подлинными, что он только подстраивался и притворялся, хотя и не признавался себе в этом. А потом, «Любовь Платона» — это совсем не его случай, и тот, кто подписывался именем «Анатоль», должен был очень мало знать о Захер-Мазохе, чтобы вообразить себе такое.
Леопольд совершенно определенно верил и надеялся, что то была