Любишь ты меня?
– До безумия! – воскликнул я.
– Тем лучше. Тем большее наслаждение доставит тебе то, что я сейчас хочу сделать с тобой…
– Но что с тобой? Я не понимаю тебя… В глазах твоих действительно блестит сегодня жестокость, и так изумительно хороша ты. Совсем, совсем «Венера в мехах»…
Ничего не ответив, Ванда обвила рукой мою шею и поцеловала меня.
В этот миг меня снова охватил могучий, фанатический взрыв моей страсти.
– Где же хлыст? – спросил я.
Ванда засмеялась и отступила на два шага.
– Так ты во что бы то ни стало хочешь хлыста? – воскликнула она, надменно закинув голову.
– Да.
В одно мгновенье лицо Ванды совершенно изменилось, точно исказилось гневом – на миг она мне даже показалась некрасивой.
– В таком случае возьмите хлыст! – громко воскликнула она.
И в ту же секунду раздвинулся полог ее кровати и показалась черная курчавая голова грека.
Вначале я онемел, оцепенел. Положение было до омерзительности комично – я сам громко расхохотался бы, если бы оно не было в то же время так безумно печально, так позорно для меня.
Это превосходило пределы моей фантазии. Дрожь пробежала у меня по спине, когда я увидел своего соперника в его высоких верховых сапогах, в узких белых рейтузах, в щегольской бархатной куртке… и взгляд мой остановился на его атлетической фигуре.
– Вы в самом деле жестоки, – сказал он, обернувшись к Ванде.
– Я только жажду наслаждений, – ответила она с неудержимым юмором. – Одно наслаждение – делать жизнь ценной. Кто наслаждается, тому тяжело расставаться с жизнью; кто страдает или терпит лишения, тот приветствует смерть, как друга.
Но кто хочет наслаждаться, тот должен принимать жизнь весело, – в том смысле, как это понимали древние, – его не должно страшить наслаждение, взятое за счет страданий других, он никогда не должен знать жалости, он должен запрягать других, как животных, в свой экипаж, в свой плуг; людей, чувствующих и жаждущих наслаждений, как и он сам, – превращать в своих рабов, без сожаления, без раскаяния эксплуатировать их на службе себе, для своего удовольствия, не считаясь с тем, не справляясь о том, хорошо ли они себя при этом чувствуют, не гибнут ли они.
Всегда он должен помнить одно, одно твердить себе: если бы я так же был в их руках, как они в моих, они бы так же поступали со мной, и мне пришлось бы оплачивать их наслаждения своим потом, своей кровью, своей душой.
Таков был мир древних. Oт века наслаждение и жестокость, свобода и рабство шли рука об руку. Люди, желающие жить подобно олимпийским богам, должны иметь рабов, которых они могут бросать в свои пруды, гладиаторов, которых они заставляют сражаться во время своих роскошных пиров, – и не принимать к сердцу, если на них при этом брызнет немного крови.
Ее слова совершенно отрезвили меня.
– Развяжи меня! – гневно крикнул я.
– Разве вы не раб мой, не моя собственность? Не угодно ли, я покажу вам договор?
– Развяжите меня! – громко и с угрозой крикнул я. – Иначе… – и я рванул веревки.
– Может он вырваться, как вы думаете? Ведь он грозил убить меня.
– Не беспокойтесь, – ответил грек, потрогав мои узлы.
– Я закричу «на помощь»…
– Никто не услышит вас, и никто не помешает мне снова глумиться над вашими священнейшими чувствами и легкомысленно играть вами… – говорила Ванда, повторяя с сатанинской насмешкой фразы из моего письма к ней.
– Находите вы меня в эту минуту только жестокой и безжалостной – или я готовлюсь сделать
– Не смейте! – крикнул я, весь дрожа от негодования. – Вам я не позволю…
– Это вам только кажется оттого, что на мне нет мехов… – с невозмутимой улыбкой проговорил грек и взял с кровати свою короткую соболью шубу.
– Я от вас в восторге! – воскликнула Ванда, поцеловав его и помогая ему надеть шубу.
– Вы хотите, чтобы я в самом деле избил его хлыстом?
– Делайте с ним что хотите! – ответила она.
– Животное! – закричал я, не помня себя.
Грек окинул меня своим холодным взглядом тигра и взмахнул хлыстом, чтоб попробовать его, хлыст со свистом прорезал воздух, мускулы грека напряглись… а я был привязан, как Марсий, и вынужден был смотреть, как изловчался Аполлон сдирать с меня кожу…
Блуждающим взором обводил я комнату и остановился на потолке, где филистимляне ослепляли Самсона, лежащего у ног Далилы. Картина показалась мне в ту минуту ярким и вечным символом страсти, сладострастия, любви мужчины к женщине.