Только я стал зарабатывать, захотелось сделать матери какой-нибудь подарок. Чего она хорошего в своей жизни видела? Она ведь у меня из детдомовских, проработала всю жизнь на резиновой фабрике. Я когда в детстве начинал канючить какую-нибудь игрушку, она всегда про детдом рассказывала. Тетрадей не было, так они каждый клочок бумаги использовали для письма — даже поля старых газет. Чернил тоже не было — разводили водой печную сажу. Да и последнее дети все друг у друга воровали: те, кто посильнее, просто отнимали у младших и перышки, и карандаши, и хлеб. Когда я не хотел есть суп, она вспоминала, как ее привели в детдом и в первый вечер поставили миску супа, в котором плавала дюжина мух, и она не стала есть. А потом все, что ни давали, ела и вылизывала, даже если сосед в тарелку плюнул. А во время войны детдом не эвакуировали, все начальство сбежало, остались только няньки и дети. Немцы затребовали списки детей, няньки отдали, а потом спохватились — там ведь проставлена национальность. Немцы пришли и по спискам забрали еврейских детей. Сначала все думали, что в гетто — а потом узнали, что всех расстреляли. Для меня все это было как при царе Горохе. А для нее как сейчас. А еще рассказывала, как работала на резиновой фабрике — окунала колодки в резину, чтобы получались галоши. Когда умер мой отец, она на работе не могла сдержаться, начинала плакать, и слезы попадали на колодку. Знала, что будет брак — и не могла остановиться. Там, где слеза упадет, резина уже ни за что не пристанет. А вентиляция была плохая, и начиналось отравление, особенно у тех, кто имел дело с клеем. Расхохочется одна, и весь конвейер начинает хохотать. Приходилось срочно останавливать конвейер — успокаивать людей, усмирять. И вот я приезжаю к ней — она еще тогда одна жила, это потом уже переехала к своей старшей дочери в Подлипки. У меня сестра — учительница, так с ней невозможно ни о чем разговаривать — сразу начинает про свою школу, про то, какой ужас там с наркотиками. Говорит: «Так и детей не захочешь рожать — вырастет ребенок, а какая-нибудь тварь даст ему ширнуться в подъезде. Тех, кто заражает наших детей наркотиками, публично нужно вешать! Публично! На площадях!». Короче, приезжаю я к матери — в хорошем костюме, с дорогими часами, ботинки одни стоят столько, сколько весь их конвейер, наверно, за всю жизнь не заработал, и говорю: «Мать, вот я тебе купил путевку в Египет. Слетай, мир посмотри!» А она в слезы. Я ее обнимаю, глажу по голове, она к старости маленькая стала, уткнулась мне лицом в живот. Говорю: «Мать, ну ты чего?». Она мне в ответ: «Толичка, сыночек, ничего мне не надо, у меня уже все есть. Раз у тебя все хорошо, мне больше ничего не надо!». Я ей: «Мать, ты что? Это же Египет! Колыбель цивилизации! Фараоны! Пирамиды! Мумии!». Так никуда и не поехала. У нее на подоконнике стоял гриб в трехлитровой банке. Она мне все предлагала, чтобы у меня тоже был, а не хотелось с банками возиться. Заедешь на пять минут, и бегом дальше. Все время говорил ей: «В следующий раз!». И лечу. Так она и стояла в двери с банкой в руках.
Вопрос:
Вы женились на женщине с ребенком. Вы знаете его историю?
Ответ:
Нет. Я не хотел знать никакой истории. Я так долго ждал этого человека, мою Таню, что все истории не важны. И она меня так долго ждала, что все остальное не имеет никакого значения. Это так важно — засыпать и знать, что рядом она, смотрит на меня, облокотившись о подушку. Или взять ее руку и положить себе на глаза. А утром проснуться от запаха глажки — она гладит, и от гладильной доски поднимается такой пахучий пар. Звоню ей с работы, спрашиваю: «Новости есть?». Она отвечает: «Есть. Я тебя еще больше люблю». Когда я уезжал куда-то, она укладывала мои вещи и засовывала записочки. Писала просто так, пару слов, какую-нибудь ерунду: «Целую». Или «Соскучилась, приезжай поскорее». Или: «Выпрямись, не сутулься». Или: «Я тебе сегодня приснюсь». Она умела сниться.