Начало в пять часов, время близилось к пяти, собственно, уже стемнело, и под проливным дождем я поспешил к церкви. Концерт был бесплатный, свободное место нашлось с трудом. Палестрина, еще Палестрина, потом три григорианских распева, токката Габриели, Уильям Бёрд, Кристофер Тай — отрадная старина. Казалось, все в церкви друг друга знали, люди оборачивались, приветственно махали рукой, целовались, пожимали руки, несомненно: мероприятие чисто венецианское, народ в своем кругу, музыка возвысит нас вместе с церковью и всем-всем, тут можно спокойно положиться на Палестрину. Бренности в такие минуты не существует, Палестрины нет в живых уже четыре сотни лет, а текст, на который он сочинил свое четырехголосное произведение, написан вообще несколько тысяч лет назад как псалом, и речь в нем о реке, что тогда, как и сейчас, струила свои воды поблизости от Багдада. Плакальщики сидели на берегах реки, изгнанники в Вавилоне, грезившие о Сионе, я находился в старой церкви еще более старого города, а поскольку слова были мне знакомы и я знал, что они означают, тоже стал невообразимо старым, причастным к чему-то, вместе с сотней-другой людей в мокрых дождевиках сидел в помещении, защищавшем нас от гнетущей печали осенней погоды. Хористы, мужчины и женщины, стояли в церкви впереди, но достаточно близко, чтобы разглядеть их лица. Все в черном, они стоят полукругом, при некоторых произведениях меняют построение, иной раз четверо подходят ближе к нам, тогда как другие остаются на прежнем месте, и звуки волнами стекаются друг к Другу, будто в респонсории[43]
. Полифоническая музыка, без инструментального сопровождения, лишь едва слышный унисон голосов, этакий набожный напев, мумммм… мум-ммм… так, хорошо, кивок друг другу, взгляд на дирижера, который еще удерживает тишину, вскидывая вверх руки в тот краткий миг, когда еще нет музыки, а потом — вот оно, церковь разом полнится гармонией звуков, голосами, переплетающимися между собой, следующими один за другим, поддерживающими друг друга, этим людям не нужны инструменты, чтобы рождать музыку, их инструмент — собственное тело, голоса взмывают ввысь по высоким колоннам, струятся по стенам, плывут под сводами, и в конце концов вся церковь становится музыкой, а нас укачивают гармонии, сулящие то, что существует лишь здесь и сейчас, в этой музыке. Каталонская баллада XIV века, но затем латынь, «Laudate»[44], «Ave verum»[45], слова я помню еще с времен школы-интерната. Певцы красивы, будничное исчезло из их лиц, они и для себя стали другими, обернулись многоголосым инструментом, что обволакивает нас и окутывает. Когда после песнопений мощно вступает большой орган, вся церковь трепещет, и ты всем своим существом чувствуешь этот трепет, будто и сам сделался частью здания, а когда опять настает тишина и становится слышно, как дождевые шквалы налетают на высокие окна, то кажется, будто ты в опасной ночи плывешь на корабле, полном музыки, и можешь не бояться беды.Вот только что осенним вечером я был в Венеции венецианцем, сидел среди людей, слышавших то же, что и я, и, подобно мне, отрешенных от повседневности. Нет инструментов, способных измерить возникающее при этом чувство. На остановке вапоретто я увидел, как иглы дождя оставляют ямки в темной воде, словно тоже записывают ноты в водной черноте. На юте я отыскал себе укрытие от дождя. Огни сияли за высокими окнами дворцов, и меж шумом дождя и рокотом мотора я по-прежнему слышал музыку.
ТЕКУЧИЙ ГОРОД