Читаем Венеция в русской литературе полностью

В Летнем саду над Карпиевым прудом в холодном маемы покуривали «Кэмел» с оторванным фильтром,ничего не ведая, не понимаяиз наплывающего в грядущем эфирном.Я принес старый «Лайф» без последней страницыс фотографиями Венеции под рождественским снегом,и неведомая, что корень из минус единицы,воплотилась Венеция зрительным эхом.Глядя на Сан-Марко и Санта-Мария делла Салюта,на крылатого льва, на аркаду «Флориана»через изморозь, сырость и позолотув матовой сетке журнального дурмана,сказал «никогда», ты сказал «отчего же?»,и, возможно, Фортуна отметила знак вопроса.Ибо «никогда» никуда негоже —не дави на тормоз, крути колеса.Поворачивался век, точно линкор в океане,но сигнальщик на мостике еще не взмахнул флажками,над двумя городами в лагуне, в стаканеподнимался уровень медленными глотками.И пока покачивался дымок «Верблюда»и желтел ампир, багровел Инженерный,по грошам накапливалась валютаи засчитывался срок ежедневный.И, журнал перелистанный отложив на скамейке,отворя комнату, судьбу и границу,мы забыли, что нету рубля без копейки,что мы видим все без последней страницы.

Такое же далекое, но на сей раз восточное, эхо венецианского топоса слышится в повести Р. Бухарева «Дорога Бог знает куда». Рельефность хронотопа дороги, эстетически организующего повесть, определяет в ней семантику Венеции в столь же характерном для 90-х годов ключе, как и приведенное стихотворение Е. Рейна. Авторское сознание, выбирающее некие путевые вехи, стремится здесь преобразовать географическую дискретность в эстетическую и психологическую континуальность, в которой топосы смотрятся друг в друга, обнаруживая возможность стяжения их в общемировом пространстве. При этом глубинная мотивация перекличек Венеции и Индии обнаруживается автором в прагматике самой венецианской истории, что позволяет ему восстановить, казалось, уже давно утраченную драгоценную пластическую цельность мира и бытия. «Непредставимо далека отсюда Индия, — пишет Р. Бухарев, — даже японцам она кажетсязахолустьем, откуда не может прийти ничего достойного купли-продажи. Чем-то вроде России представлялась она. А разве так же далека и неизвестна была Индия во времена дожей? Слишком много пряностей и прочего дивного добра приплывало тогда в Венецию с Востока, чтобы она могла себе позволить ничего не знать об Индии. А теперь… Но что взять с карнавала Последних Времен?… Ну что общего у Кадиана с Венецией? Да все общее из того, что поистине прекрасно! Скудный мир моей души, не споря с разумом, отражал собой незримое для других Единство…»[40].

Игра пространственными точками зрения, которые ориентированы то на периферию, разбегаясь из внутреннего венецианского топоса, то, напротив, на Венецию извне, в литературе ХХ века обогащается еще одним вариантом — видением соположенности географических точек из позиции над ними. Впервые такой аспект включения Венеции сразу в общемировой географический контекст возникает у В. Набокова в одном из стихотворений романа «Дар» — «Люби лишь то, что редкостно и мнимо…» (1937). В тексте стихотворения представлена и мотивация, определяющая выбор масштаба:

Ночные наши бледные владенья,забор, фонарь, асфальтовую гладьпоставим на туза воображенья,чтоб целый мир у ночи отыграть.

В этом созданном воображением мире, реально вмещающемся в берлинский топос и одновременно взрывающем его, есть Багдад, Тибет, Китай, Россия, Венеция:

За пустырем, как персик, небо тает:вода в огнях, Венеция сквозит, —а улица кончается в Китае,а та звезда над Волгою висит.

В 1997 году в более «географизированном», но близком по масштабу варианте Венеция предстает в стихотворении О. Ермолаевой «Бедный серебрящийся висок…»:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже