— Вот народ, а? Ну что за народ? Ну поп! Что особенного? А главное — нет же местов, вам говорят!
— Напомню то, что всем известно, — продолжал отец Александр, дождавшись тишины. — И церковь и атеизм не терпят бездушия. Найдутся служители церкви, которых я хотел бы спросить: как смеете восходить на алтарь, если помыслы ваши своекорыстны? Но и вас, почтенный лектор, я хотел бы спросить: с чего вам вздумалось, что вы пропагандист?
— Я, гражданин священник, не допущу, чтобы меня учил поп. Я сам учитель.
Тарутин захлопнул свою папку. Такой жест делают, чтобы уйти, но уйти он не мог, надо было добавить еще что-нибудь более веское. Священник не дал ему передышки.
— Учить — значит нести в себе разум, волю и сердце. Это святая троица одинаково свята для верующих и неверующих. Ответьте своей совести: есть ли эта троица в вас? У нас сейчас полемика. Я утверждаю: нет, нет и нет! Что ответите вы?
— Кому же все-таки отвечать-то надо — вам или совести? — спросил Тарутин.
Ответ был находчив. Священник охотно развел руками: «Сдаюсь!»
Когда в зале зааплодировали, Пашка Фомин тронул Карякина за плечо:
— Создает видимость равного боя. Игра в поддавки.
Карякин с сомнением покачал головой. Его занимало другое: священник пока не привел ни одного довода в пользу бога. Если забыть про рясу, на эстраде стоял человек вроде Карякина самого: востер, насмешлив, атеист.
Из зала крикнули:
— Дядя Афоня хочет спросить!
Встал дядя Афоня, слесарь автобазы. Сильно волнуясь, он сказал:
— Лично я, гражданин священник, слышал, что библия книга вздорная. Сам я ее, конечно, не читал…
— Не читал, так помалкивай!
— Садись, Афоня! Ты свою речь сказал.
Когда шум улегся, священник опять обратился в зал:
— Несколько слов о библии. Можно не признавать ее богодухновенной книгой. Можно отнестись к ней как к собранию случайных рукописей. Считать же ее вздорной… Если это так, то как же недалеки были люди, всерьез изучавшие эту книгу столетиями. — Тут он повернулся к Тарутину. — А ее изучали: Мартин Лютер, Бенедикт Спиноза, Готфрид Лейбниц, Юлиус Велльгаузен, Георг Гегель, Давид Штраус, Людвиг Фейербах, Бруно Бауэр, Фридрих Энгельс… — Он помолчал, как бы прислушиваясь: достаточно ли имен, соблюдена ли мера? — Достаточно, — сказал он вслух. Все уловили пренебрежение. «С тебя достаточно», — хотел он сказать Тарутину.
Другой человек открылся на момент в священнике: истый поп открылся. «Без дымовой завесы трудновато, — не преминул отметить Карякин. — Эко хвост какой пустил — от Лютера до Энгельса».
Будто подхватив эту мысль, какой-то парень — студент, судя по всему, — встал посреди зала возмущенный, вихрастый и весь расстегнутый, как в драке.
— Напрасно вы тут, гражданин священник, пытаетесь напустить туману!
Парня хотели утихомирить, но он строптиво отмахнулся.
— Напрасно! — повторил он. — Думаете, если свалить в одну кучу Спинозу и Энгельса, то ах как это будет убедительно?
— Может, вы и Ленина помянете? — подхватил Тарутин.
Священник не дал этой искре разгореться в успех.
— Для Ленина проповедь атеизма была частью великого дела. А мы с вами, — жест в сторону Тарутина, — после этой лекции пойдем кормить наших кроликов.
— Га-а-а! — прокатилось в зале: оказалось, кролиководство противника попу было известно тоже.
Тарутин на этом кончился. Он схватил портфель и принялся искать лесенку, чтобы спуститься в зал и уйти.
— Ну, что я тебе говорил! — хлопнул себя по коленке Пашка Фомин, точно так, как это делают болельщики на футболе.
Тут в самом деле было что-то от этой огневой игры: комбинации, переброски, обманный маневр, расчет, риск, удар! И уже нельзя спастись: мяч летит с неотвратимостью. Гол! «Га-а-а!» — всколыхнуло стадион.
— Два — ноль в пользу попа! — провозгласил Сашка Грек.
Тарутин в замешательстве так и не нашел лесенки спуститься в зал, он ушел за кулисы. Отец Александр о нем пожалел. Он даже сделал шаг за Тарутиным следом, как бы желая крикнуть: «Куда же вы?»
«Ну да! — усмехнулся про себя Карякин. — Избивать-то теперь кого?» Священник показался ему жалким. «Пойдем кормить наших кроликов». Какие-то свои «кролики» были и у него. Карякин потер лоб: «Ну дела!» За спором явным тут скрывался другой спор: тайный, острый и более долгий спор человека с самим собой.
Эта догадка Карякина ошеломила. «Ясно, как ясный день. Ну конечно же!» — окончательно утвердился он, наблюдая за попом. Тарутин был для него мишенью, и он же был для него опорой, к нему можно было хоть как-то внутренне «прислониться». Без Тарутина поп оказался на эстраде потерянным, несмотря на кажущийся свой успех, — вот что видел Карякин. Поп стоял, чуть расставив ноги и опустив руки, — поза вызывающая, это видели все. И только Карякину одному видно было другое: слишком уж неподвижно стоял этот поп, словно бы с удивлением каким или в оцепенении — чувство и поза человека, осознавшего себя в пустоте.