«Человек видит мир не таким, каков он есть, а таким, каким он смог его разглядеть. Рассказ о виденном – зеркало, в котором в равной мере отражаются внешний мир и лицо автора».[364]
Но есть еще и такая штука, как литературное альтер-эго. Насколько оно совпадает с реальными переживаниями автора в каждый конкретный момент времени? Или является продуктом осмысления пережитого?
В «Залоге бессмертия» Быстролетов пытается оправдать своего мучителя-следователя:
«Послушный партиец и исполнительный чекист. Партия и присяга требуют от него определенных действий, и он действует».
«Сталин ничего не знает о том, что делают эти прохвосты в низовых звеньях органов безопасности и суда, – рассуждает он в «Пучине». – Узнает – наведет порядок. Рука у него твердая».
Позднее ищет другое объяснение:
«Виноват не вождь Сталин, а человек по фамилии Джугашвили… Это фигуры разного значения – вождь и человек. Сталин – это твердость в проведении генеральной линии нашей партии, а Джугашвили – больной пастух, подозрительный, злой, не верящий ни овчаркам, ни стаду».
Наконец, в «Записках из Живого дома», когда пройдены все круги гулаговского ада, звучит категоричное:
«Величайший действительный преступник на земле – Сталин».
Но тирания не возникает ниоткуда: поклонение вождю выросло на вере в то, что все успехи в строительстве социализма, все поразительные достижения – это заслуга руководящей партии, возглавляемой конкретным человеком; и как только безграничное доверие укоренилось, стали возможны любые преступления во имя коммунизма. Узнав о новом омерзительном деле врачей, з/к Быстролетов говорит собеседнику:
«Я совал голову в петлю за эту партию, и мне теперь очень больно».
Похоже, так оно и было: у человека, безукоризненно служившего советскому государству, готовившегося вступить в ВКП(б) и каявшегося на суде, прозрение не могло случиться за пару месяцев, и даже не за год мучений. Поэтому можно поверить словам:
«Моё повествование – честная работа: я искренне старался быть правдивым и объективным».
Дверь лагерной амбулатории вдруг открылась, и в комнату ввалилась странная фигура, будто явившаяся из голодного сорок второго года – тощий молодой человек, одетый в рваный мешок.
«Помогите… Я сын академика Бертельса… В этапе урки… едва не уморили меня голодом… Все вещи и костюм отобрали…»
Дмитрий Бертельс – студент филфака ЛГУ, получивший семь лет за антисоветскую агитацию, – в Суслово прибыл из челябинских лагерей. Быстролетов сразу же выписал ему направление в больницу, а в дальнейшем сдружился со своим тезкой, и в послесловии к повести «Шелковая нить» помянул добрым словом: «Дима Бертельс сейчас живет в Ленинграде. Он врач и, я уверен, хороший врач». Вышла ошибка – сын академика-востоковеда сам стал востоковедом (просто в Суслово трудился при медсанчасти). Из общения с Быстролетовым ему запомнилось, что тот до ареста служил по дипломатической линии и был как-то связан с Лигой Наций.
Но Залману Амдуру мастер легендирования представился бывшим капитаном госбезопасности, награжденным орденом Красного Знамени, и намекал на свою причастность к похищению в Париже генерала К. – руководителя военной эмиграции.
«Этот рассказ сохранился в моей памяти достаточно свежо. Правда, многие детали стерлись. Помню о церковной паперти, с которой он был уведен переодетыми полицейскими офицерами (Д.А. и его соратник-моряк). Помню автомобиль, поджидавший их, а остальное размылось в памяти…»[365]