Витька этот посмотрел на меня как на больного. Я и был как в бреду, из последних сил удерживая нить реальности, да и то для того только, чтобы просто помнить, как меня зовут, кто я, где живу. Скорее это был рефлекс, последний рефлекс. Я еще продержал эту нить какое-то время, совсем недолго, пока ехал домой в троллейбусе, шел по коридору до своего топчана, кивал по дороге матери (она почему-то смотрела на меня с ужасом, как на призрак), прикрывал дверь, ложился… А потом я ее все-таки выронил, эту нить. Дальше я ничего не помню. Когда я это говорю, то имею в виду, что не помню ничего из так называемой реальности. А так событий было хоть отбавляй. Я ходил по улицам след в след за Верещагиным, по улицам, которые освещались то ли газовыми фонарями, то ли какими-то факелами. Странно, что на улицах было так душно, а вернее, удушливо, пахло то ли дымом, то ли серой. Я все пытался догнать Верещагина, в его длинном черном пальто старомодного покроя, с тростью, у которой был какой-то невиданный набалдашник, и казалось, вот-вот догоню уже. Но в последний момент он вдруг многократно убыстрял шаг и отрывался от меня. Он как будто летел над тротуаром. Я слышал хохот, но не его – как будто хор за сценой сопровождал нас. И в какой-то момент, когда я опять уже нагонял его, за поворотом улицы вдруг прошла она… Она. Я не видел ее толком, ни лица, ни силуэта даже, я просто чувствовал – она там. У меня так сжалось сердце, до слез. Больно. Почему-то было больно и счастливо! Я забыл про Верещагина. Мне надо было, чтобы она не уходила. Вдалеке заиграла скрипка, и это снова была она. Я как идиот стал шарить по карманам, вдруг там есть хоть какой-то огрызок бумаги и ручка или карандаш. Скорее записать! Но записать было нечем и не на чем. Я огляделся: ни ее, ни Верещагина, и почему-то кругом лес вместо города. И снова ниоткуда раздался хохот, на много голосов. Это было так страшно, что сердце опять сжалось, но теперь уже по-другому. Стало холодно. И тут я очнулся.
Это случилось разом: я очнулся – и открыл глаза. Я был у себя в кабинете, уже хорошо. Дверь была открыта, на кухне кто-то возился. Я окликнул жену, голос плохо слушался, я выдавил что-то вроде хрипа. Приковыляла мать. Всплеснула руками:
– Да никак в себя пришел? Милый ты мой…
И заплакала.
Ту т я почувствовал, как ослаб и как хочется есть. Нет, скорее пить. Ну, а больше всего хотелось курить и коньяку. Но этого я матери говорить не стал.
– Чайку тебе принести?
Я кивнул. Она принесла, села рядом на край моего топчанчика, вот в этом домашнем платье, которое висит сейчас у меня на гвозде.
– Как же ты так, дорогой ты мой? Мы тут уж не знали, что и думать, извелись все. Хотели в больницу, но Доктор наш был, сказал – не трогайте. Это нервное, говорит. Надо подождать, пройдет. Каждый день приходил и сегодня обещался.
Да, был у меня такой доктор. Мы познакомились с ним давно, когда мать в очередной раз попала в его больницу, тут неподалеку. Оказался меломан, ходил в консерваторию. Да и вообще – мы подружились, хотя он был много моложе. Ну, со своими студентами я тоже дружил, так что ничего удивительного. А с ним мы еще и выпивали… Лечиться я ненавидел, он это знал и с советами не приставал, зато мать, жена и сын – все были на нем. Он бывал у нас часто, а когда кто-то из них болел, то и каждый день. Домой он не спешил, не к кому было.
Я очень хотел спросить, но боялся. Потом решился.
– Сколько я так… пролежал?
Мать покачала головой и опять собралась заплакать.
– Мать, ну вот же он я, живой. Сколько?
– Две недели.
Лучше бы не спрашивал. Вспомнил про жену.
– А где жена?
Я знал, что мать подожмет губы, и она поджала, конечно же:
– Придет, куда денется. На работу-то надо ходить! Одна она у нас нынче работает. Мы-то с тобой, видишь, как…
Она показала на свой костыль. Но меня кольнуло вот это «мы с тобой».
– А с работы не звонили?
– С «Мосфильма» твоего звонили.
– Кто?
– Не помню я, как его, записала там на бумажке. Погоди, принесу.
Я сел, потом попробовал спустить ноги с топчана. Получилось.
– Да куда ты! Лежи! Доктор сказал – очнется, пусть полежит денек, там видно будет. Обещался зайти сегодня.
Но я уже належался. Посмотрел, кто звонил, – фамилия незнакомая, но телефон мосфильмовский, точно. Хорошо, если заказ. Хотя, если уж начистоту, без отвращения думать сейчас о писании музыки я не мог, тем более на заказ. Но если с консерваторией все кончено, больше мне ничего не остается.
– А из консерватории не звонили?
– Студенты твои звонили. Леночка, Саша, еще один какой-то, не знаю его.
– А с кафедры?
Мать помолчала.
– Нет, при мне не звонили. Вот разве при ней… – она кивнула в сторону жениной комнаты.