Именно на ферме Ник сделал первые наброски. Карандашные мальчишеские мечты — ракеты, неземные машины, огромные армии, воображаемые города, с каждым годом все более вычурные от деталей. Потом текстуры естественнее, реальнее — лес волос на спине гусеницы или бурные погодные карты в волокнах половиц. Именно на ферме, хмельной от кинеографа, Ник впервые стал рисовать ветви. Четвертого июля он лежал на спине, глядя на раскинувшееся древо, пока все остальные метали подковы. В постоянном расщеплении каштана чувствовалась геометрия, равновесие толщины и длины, которое Ник еще не мог запечатлеть, ему не хватало сноровки. Рисуя, он задумался о том, какой надо иметь мозг, чтобы различать каждый из стрельчатых листов на любой ветке и распознавать их также легко, как, к примеру, лица кузенов.
Еще один просмотр волшебного фильма, и быстрее, чем черно-белое брокколи превращается в ощупывающего небеса гиганта, девятилетка, которого одергивал дед, становится подростком, проникается любовью к Богу, молится ему каждую ночь, но редко удачно, так как не может прекратить мастурбировать на фантазии о Шелли Харпер, он уходит от Бога и приходит к гитаре, попадается полиции с половиной косяка травы, получает шесть месяцев в устрашающей колонии для несовершеннолетних близ Сидар-Рэпидз, и там — часами рисуя все подряд, что только видит в окна со стальными решетками, — он понимает, что всю свою жизнь хочет заниматься странным.
Ник был уверен, что такую идею будет трудно подать семье. Хёлы были фермерами, владельцами магазина по продаже фуража и торговцами сельскохозяйственным оборудованием, как его отец, жутко практичными людьми, укорененными в логике земли, привыкшими работать долго и упорно, днями, год за годом, никогда не спрашивая почему. Ник готовился к ссоре, к чему-нибудь прямиком из романов Д. Г. Лоуренса, которые помогли пережить ему старшую школу. Он репетировал неделями, но слова застревали в горле от самой абсурдности просьбы: «Пап, я бы с удовольствием прыгнул с края жизни, полной здравого смысла, причем за твой счет, и стал патентовано безработным».
Он решился на разговор ранней весной, ночью. Отец лежал на диване, который стоял на веранде, и читал биографию Дугласа Макартура. Николас сел в глубокое кресло рядом. Ароматный ветер дул сквозь сетку и ерошил ему волосы.
— Пап? Я хочу пойти в художественную школу.
Отец посмотрел на него поверх книги так, словно изучал руины своей династии.
— Я так и думал, что чем-то в таком духе все и кончится.
И Ник уехал, он гулял на таком длинном поводке, что добрался до самого центра Чикаго и обрел свободу, давшую ему испытать все пороки, присущие его желаниям.
В чикагской школе он многое узнал:
1. Человеческая история была рассказом о все сильнее растущем рассеянном голоде.
2. Искусство было совсем не таким, каким он его считал.
3. Люди делают все, о чем ты только можешь помыслить. Сложные резные портреты на кончиках карандашей. Собачье дерьмо, покрытое полиуретаном. Земляные сооружения, способные сойти за маленькие государства.
4. Все это заставляет тебя по-другому мыслить, разве не так?
Одногруппники смеются над его небольшими карандашными набросками и гиперреалистическими сверхнатуралистичными картинами. Но он продолжает их писать, год за годом. И скоро становится известен. Им даже восхищаются, пусть и язвительно.
Одной зимней ночью, на последнем курсе, в арендованном чулане в Роджерс-парке, Нику приснился сон. Студентка, которую он любит, спросила его: «Что ты действительно хочешь делать?» Он вскинул голые руки к небу, пожимая плечами. Крохотные фонтанчики крови собрались в середине ладоней. Из них выросли две ветвистых колючки. Ник затрепетал в панике и проснулся. Прошло полчаса, прежде чем сердце забилось нормально, а он сам понял, откуда взялись эти шипы: из фотографий каштана, который посадил его норвежский странствующий прапрапрапрадед сто двадцать лет назад, когда сам записался на заочку в школу примитивного искусства, на равнины западной Айовы.