Никогда прежде подобное чувство не посещало Михаила, и он решил, что, видно, стал он зрелым человеком и, наверное, пора ему, как и всем, кто вошел уже в пору, начинать вить себе каменное гнездо. «Тридцать лет скоро, а живу как бобыль — ни кола, ни двора», — подумал Михаил, когда добрался до мягкой, удобной постели, предоставленной гостеприимным кузеном. И, погружаясь в пуховики, еще раз решил: «Пора. Женюсь».
В Бекгофе и вокруг жило множество фон Смиттенов, фон Поссе, фон Людеров и иных дальних родственников, которые наперебой старались залучить в свои дома молодого, статного премьер-майора, который, ко всему прочему, не был еще и женат.
Но прежде о фон Смиттенах, обитателях Бекгофа, где некогда жила мать Михаила, Маргарита, и откуда отец его Вейнгольд Готтард Барклай забрал жену к себе в Луде-Гроссхоф.
Смиттены жили большой патриархальной семьей, где все мужчины вот уже в пяти поколениях были офицерами — сначала в армии шведской, а потом — в российской, сражаясь под теми знаменами, какие победно развевались над Лифляндией, чья историческая судьба была сродни судьбе дома фон Смиттенов.
В Большом доме Бекгофа жило и немало воспитанников и особенно воспитанниц из семей ближних и дальних родственников, а то и совсем чужих людей, чьи дети нуждались в заботе и крове.
Старшей дочерью хозяина Бекгофа, родного дяди Барклая со стороны покойной матери, а стало быть, его двоюродной сестрой и, что еще важнее, наследницей имения, была девятнадцатилетняя Елена Августа Элеонора фон Смитте — девушка некрасивая, маленькая и толстая, обладавшая к тому же и крутым, неженским характером, которую уже сейчас побаивались все обитатели Большого дома, в том числе и ее отец.
Были и другие кузины, и троюродные сестры-воспитанницы, одни приближенные почти как родные дочери и другие — на положении приживалок. Со всеми этими девушками с первых же минут своего появления был Михаил приветлив и ровен, как и в своем полку или корпусе со всеми товарищами-офицерами, не выказывая ни к одной из них какого-либо пристрастия — ни симпатии, ни антипатии.
Но кто для Михаила сразу же стал в Бекгофе особняком, кто был подлинной отрадой для его сердца и глаз — это любимая его сестренка Кристина.
Михаил расстался с нею, когда ушел из дома Вермелейнов под Очаков. Тогда было ему двадцать шесть лет, Кристине же — двадцать два.
Вскоре после того она вышла замуж за одного из соседей фон Смиттенов — Магнуса фон Людера, познакомившись с ним в Бекгофе в один из своих летних приездов.
Жених ее был беден, а его дом столь неказист и к семейному житию столь неприспособлен, что даже непритязательная Кристина предпочла остаться в Большом доме, забрав к себе и Магнуса — человека крайне редкого для сих мест, истинно не от мира сего, жившего в мире грез и странных донкихотских фантазий.
Когда Михаил появился в Бекгофе, у сестры и Магнуса была уже крошечная голубоглазая девочка, похожая сразу и на свою мать, и на свою бабушку — Маргариту Барклай, родившуюся в этом же доме. Крошечную племянницу Михаила звали Кристель, и нет нужды говорить, что всю свою прежнюю любовь к сестре он перенес на ее дочь. К своему удивлению, Михаил, довольно трудно сходившийся с незнакомыми людьми, подобно тому как в Риге неожиданно быстро сблизился с Августом Барклаем, здесь, в Бекгофе, столь же стремительно сроднился с мужем любимой своей сестрицы. Муж Кристины был полной противоположностью Барклаю, и, наверное, именно потому, что противоположности сходятся, они сразу и, как потом оказалось, на всю жизнь прочно сошлись друг с другом.
Магнус фон Людер был невысок, изящен и голубоглаз. Он носил длинные волосы, на концах вьющиеся от природы, всегда одевался в черный бархатный камзол — единственную, кажется, в его гардеробе прилично выглядевшую вещь — с большим белым кружевным жабо и покрывал голову романтической шляпой с широкими полями.
У него в руках постоянно был томик каких-нибудь стихов или философских откровений, и Барклай вскоре узнал, что любимым поэтом его шурина был Фридрих Клопшток, а властителем дум — великий Эммануил Кант, лекции которого Магнус целый год слушал в знаменитой «Альбертине» — старом Кенигсбергском университете.
Он наизусть твердил тяжелые, подобные стершимся старинным монетам, звенящие медью гекзаметры клопштоковской «Мессиады» и, следуя за Кантом, повторяя, что поэзия является вершиной искусства, ибо она возвышается до изображения идеала.