Она все чаще видела его с книгой. В спортивных штанах и сшитой ею мягкой шелковой рубашке, он в свободное время погружался в кресло и предавался чтению: грузный, седой, в очках – благородный разбойник на пороге пенсии, почтенный Робин Гуд в законе. Читал неторопливо и обстоятельно, иногда возвращаясь на несколько страниц назад. Ронял книгу на колени, задумывался. Умиляясь, она обходила его стороной, стараясь двигаться тихо и незаметно. Он, конечно, замечал ее, откладывал книгу и, улыбаясь, раскрывал мощные объятия, приглашая присоединиться к его досугу. Она садилась к нему на колени и прятала голову на его горячей, гулкой груди.
«Что, моя хорошая?» – с отцовской заботой спрашивал он, и она неизменно отвечала:
«Я люблю тебя, Климушка, ужасно люблю!»
Он целовал ее голову и принимался осторожно укачивать. Упоительная колыбель, восхитительные минуты!
Весь февраль и всю весну он урывками читал «Войну и мир». Прочитанным никогда не делился, сама же она спрашивать не спешила. Знала: захочет – расскажет сам. Не захотел. В начале лета она обнаружила у него на столе «Историю Древней Греции», которую он потом взял с собой на Кипр.
Вернувшись из Энска, она продолжила следовать ранее заведенному порядку вещей: утром с мужем или без него отправлялась из-под Балашихи в Москву, вечером таким же образом туда возвращалась. Если погода портилась или светская часть их жизни завершалась за полночь, они оставались в Москве.
Она в подробностях описала впечатления от поездки и свои планы в отношении местной фабрики – все, кроме истории Нинки и Петеньки. Судя по количеству Нинкиных приветов, регулярно передаваемых ей через Петеньку, их курортная связь не оборвалась, а напротив, закручивалась в некую тугую пружину, сила и вектор действия которой были пока непонятны.
В июле она в полную силу трудилась над своей «Ностальгией» и в минуты вдохновения часто обращалась к нему:
«Смотри, Климушка, какие краски я подобрала! Цвет битого кирпича, затертой штукатурки и почерневшего дерева! А линии, линии! Они должны быть летучими и воздушными и в то же время ясными и оформленными в ретросилуэт! Как думаешь, поймут?»
И он отвечал, что это верно, что это цвета старости, разложения и забвения и что такими и должны быть воспоминания юности: светлыми, щемящими и безжалостными. Понять обязательно должны, уверял он ее, а те, кто не поймут, ничего в жизни не смыслят, а стало быть, на них и обижаться не стоит.
Август они провели на Кипре, и жизнь их там, как всегда, складывалась из живой лазури, золотого песка, палящего солнца, жары, послеобеденного отдыха, экскурсий и вечерних прогулок вдоль кромки моря. Очарованные предзакатной супружеской идиллией двух стихий, они медленно шли, полуобнявшись, а Санька, шлепая по воде, забегал вперед, находил на песке причудливую поделку, что выбросило на показ море-каменотес, и возвращался, чтобы предъявить находку отцу. Вместе они находили в ней недостатки, и Санька, разбежавшись, возвращал ее морю на доработку: «Пап, смотри, как далеко!»
Сизое задумчивое марево, льстивая вечерняя подлиза-волна, грузный остывающий небосвод, смиренный покой мироздания и спокойная заслуженная гордость: этот могучий благородный мужчина – ее муж, этот умный, красивый, ладный мальчик – ее сын, а эта статная ухоженная блондинка – она сама. Они независимы и состоятельны. Им с мужем не о чем жалеть и нечего желать, кроме друг друга. Через полчаса они вернутся на собственную виллу, где их ждет отделанное алмазами небо и безотказное любовное утомление. Ах, какое здесь ночью небо: падать в него красиво и страшно!
Не тогда ли ее гордыня накликала на них беду?
Когда под слепящим взглядом Гелиоса она выходила из пены морской на золотой берег, и божественные сполохи играли на ее соленой глянцевой коже, муж встречал ее, заключал в объятия и говорил: «Афродита ты моя!» По какой-то странной и стеснительной прихоти он избегал говорить ей «я тебя люблю», но имел много иных способов это выразить. Например, когда она признавалась ему в любви, он отвечал: «Аллушка, ты у меня лучше всех!» и в зависимости от степени уединенности либо нежно касался ее руки, либо заключал в объятия и целовал. Вот и тут: Афродита – значит, я тебя люблю.
Однажды, устроившись после купания в шезлонге, она задремала, а когда открыла глаза, то увидела, что он стоит у самой воды, как, наверное, стояли за тысячу лет до Вознесения лобастые местные мудрецы – расставив ноги, скрестив на груди руки и устремив взгляд на девственную, не оскверненную догмами природу. Открывшийся ему простор был так велик, что его монументальная фигура затерялась в нем. Она подошла и молча встала рядом. Он обнял ее одной рукой и сказал, не отрывая взгляд от горизонта:
«Какие мы, Аллушка, все… временные!»
Ей бы насторожиться, только какие у нее для этого были основания, кроме философских!
А ведь он упоминал (кажется, в сентябре) некоего акционера, с которым по необходимости имел дело:
«Надо же – прожить жизнь, чтобы во всем разувериться! Все-таки перед встречей с Богом посерьезней надо быть!»