Нет, уборка не вызывала у меня ни малейших тягостных ощущений. Грустнее всего было опустошенное выражение на мордашке Эйс. Она скорчилась, вся такая жалкая, и когда я позвала ее спуститься вместе со мной на первый этаж, она, видимо, не доверяя своему сильно ослабевшему зрению, не сделала и шагу вперед, боясь, что ей придется пройти по собственной коричневой кашице. Пока я не приблизилась и не дала понять, что проведу ее по чистым участкам ковра, собака не сдвинулась с места. Ее нос сморщился от смущения и понимания вины, и я осознала: то, что я делаю, ранит ее чувство собственного достоинства. Я повторяла себе, что сделаю все, чтобы не осуждать ее на смерть, но на самом деле я цеплялась за нее, потому что не могла представить себе жизни без Эйс, а не потому, что заботилась о ее благе.
Я смотрела на нее в тот день и видела свою когда-то бравую «тень», ныне пребывающую вне себя от тревоги каждый раз, когда она не знала, где именно я нахожусь. Всю свою жизнь Эйс была рядом, защищала меня, а сейчас вдруг перестала слышать и почти перестала видеть меня, и это заставляло ее бесконечно страдать.
На улице, при ярком солнечном свете, где она, должно быть, еще различала силуэты, дела шли не так плохо, но в помещении ее мир превращался в скопище темно-серых теней на темно-сером фоне. Казалось, обоняние было всем, что у нее осталось. У меня выработалась привычка слегка похлопывать ее, когда я хотела куда-то пойти. Но и это не было выходом. У бедной собаки был тяжелый артрит, и заставлять ее из последних сил держаться на трясущихся лапах каждый раз, когда я на минутку выходила из комнаты, было бы жестоко. Иногда я полагала, что она крепко спит, и крадучись ускользала в ванную или на кухню, чтобы не тревожить ее без надобности, но по возвращении обнаруживала ее бродившей шатающейся походкой по комнате, страдающей и неспособной найти меня. От моего прикосновения она вздрагивала, и мне нужно было быстро подносить руку к ее носу, чтобы она поняла, что это я. Она по-прежнему любила меня, а я по-прежнему любила ее, но этого более не было достаточно. Я не знала, что делать. То есть, знать-то я знала, но просто не хотела сталкиваться с этой необходимостью лицом к лицу.
В своем горе я обратилась за советом к сыну. Тони был слишком близок мне и знал, как сильно мне будет недоставать Эйс, если она умрет, так что не брал на себя смелость предложить неизбежное. Здравомыслящий, как и всегда, Филипп сказал: «Мам, я знаю, что жизнь временами доставляет ей удовольствие, но одно лишь то, что она иногда испытывает радость или улыбается, не означает, что ее следует заставлять вести такую жалкую жизнь до конца дней».
Он был прав. Время пришло. Как бы тяжело ни было признать это, я знала, что это правда. Я позвонила ветеринару. Ни при каких обстоятельствах я не собиралась везти ее в клинику. Я хотела, чтобы он пришел в ее дом, где моя Эйс чувствовала себя в безопасности, и помог ей уснуть. Но даже в те мгновения, когда я произносила эти слова, мое сердце вопило: «Предательница!» Как, ну как я преодолею это? Как я смогу приговорить своего лучшего друга к смерти? Но сделать это должна была именно я. Было невозможно переложить свою ответственность на кого-то другого. Я повторяла себе и остальным: тот, кто прерывает страдания животного, совершает правильный поступок. Сохранять жизнь существу, более не способному вести себя привычным, естественным образом, оказалось бы ошибкой. Эйс все-таки собака, и это важнее того, что она – Эйс, то есть мой верный друг. Если она не могла бегать туда-сюда, принюхиваться, рассматривать окружающие предметы, слышать, реализовывать свое предназначение, да даже просто находиться рядом со мной, с которой она чувствует себя в безопасности, то что это за жизнь?
И все же, все же… В голове у меня не стихали вопросы: «Что ты будешь делать без нее? Как ты будешь жить с тем, что сделала?»