Если бы два дня тому назад, или даже день, очутился я в столь близком соседстве с ними, я знал бы, что надо делать. Тогда я был полон решимости, и во мне всё кипело. Не могу сказать, что бы именно я сделал, но, во всяком случае, не сидел бы сложа руки. Но, хотя сердце моё билось сильнее, чем обыкновенно, однако, теперь не было уже той энергии. Я как шпион прикладывал ухо к стене, ловя каждый звук у них. Вечером их долго не было дома, а когда они вернулись, то, должно быть, сейчас же легли спать. Вероятно, они были в опере или в собрании или катались: мне показалось, что они приехали на тройке, которая несколько минут побрякивала у меня под окном бубенчиками. Может быть, они ездили в какой-нибудь загородный трактир.
Когда где-то в коридоре часы пробили два, я, с сокрушённым сердцем, лёг в постель.
Если была тонка стена в большой комнате, то в спаленке она была совсем картонная. Спаленка эта соприкасалась, очевидно, с такой же спаленкой девятого номера, потому что я слышал, как там кто-то лёг на кровать и некоторое время шумел бумагой, — читал газету. Когда раздался кашель, я вздрогнул. Кашель его! Я затаил дыхание. Минут через десять он стал что-то шептать. Право, я готов был подумать, он молится. Это был набожный, торопливый шёпот. Затем он задул свечу и повернулся на кровати. Вскоре он захрапел. Я подождал. Всё мирно, всюду невозмутимая тишина. Свечка моя догорала, и пламя, высоко вытягиваясь жёлтым языком, вдруг бессильно падало, бледнея и синея…
На другой день шум голосов за перегородкой разбудил меня. Было уже не рано. Он сердито о чём-то говорил. Она плакала. Изредка вмешивался голос гувернантки. Я едва успел одеться, руки мои дрожали.
Вошёл Иван и начал говорить. Я ничего не понял — всё моё внимание было сосредоточено на них. Должно быть, он докладывал о моих соседях. Я механически уловил одну его фразу: «Жемчужную брошку-с потеряли-с… Вещь, разумеется, стоящая-с»… и закричал ему негромко: «После! После!» Иван улыбнулся, сообразил, что я хочу подслушивать, и стал поодаль, пытливо глянув на перегородку, откуда нёсся по-прежнему крупный разговор. Ничего нельзя было разобрать. Иван бесил меня своим присутствием. Мне было стыдно, и казалось, он мешает слышать эти странные звуки, от неопределённого гула которых горел мой мозг. Вдруг явственно послышался удар рукой точно по щеке, и за ним последовал пронзительный крик девушки. Удары стали повторяться, сопровождаясь злым, коротким ворчанием его. Иван стоял на прежнем месте и улыбался с интересом. Я пролетел мимо него, вскочил в соседний номер; двери с треском растворялись передо мною. Я чувствовал себя зверем. Глаза мои налились кровью, когда я бросился на него. Он отскочил в испуге и смущении.
То был человек лет шестидесяти, с беленькой бородкой и вдавленным носом. Девочка, которую он наказывал, была белокурая, очень полная, может быть, лет четырнадцати, даже тринадцати. Гувернантка — розовая старушка, в чепчике.
Одним словом, ничего похожего на них!
Я смешался и остановился как вкопанный. Старик, видя, что я растерялся, возвысил голос. Он начал с заявления, что это его собственная дочь, которую сам Бог велел ему учить. Дочь всхлипывала. «Её ещё не так бы надо было», — сказал он. Тогда я ушёл, красный и негодующий или пристыженный — не могу теперь определить.
Я долго не мог успокоиться. У меня разболелась голова. На дворе быстро таял снег, сырой туман опять окутал столицу. Стиснув зубы, с тоской стоял я у окна и смотрел на уличную сутолоку, чуждый ей, чуждый этому городу, куда занесла меня глупая ревность.
«Ну, и чего ревновать, — думал я. — Что она — любит или любила меня? Не знаю! А она не знает, что чувствую я к ней… Имею ли я поэтому хоть какое-нибудь право на неё? Глупое сердце! Может, она и его не любит. Но если любит, значит, счастлива. С какой же стати мне вмешиваться? Ведь, не бьёт он её, как этот, не мучает, а должно быть не наглядится на неё?! Как же это я вдруг приду и возьму его за шиворот? А её насильно, что ли, влюблю в себя?»
Я разозлился на себя. Однако, в защиту свою привёл, что он обольстил её. Но и на это я сейчас же с яростью напал. «А то как же? Разумеется, обольстил. Не обольстишь — не влюбишь. Ведь и я хотел и хочу её обольстить. И оттого дядю возненавидел, что он уже, может быть, раньше это сделал. Это постыдная, животная ненависть, недостойная человека»…
— Ах, Верочка! — вскричал я и закрыл глаза рукой.
За стеной было тихо. Кажется, там ходили на цыпочках. Но меня уж соседи не могли интересовать. Чтоб забыться, я потребовал коньяку и кофе. Веселей не стало, я даже не опьянел. Тогда я взял лихача покататься.