Впрочем, о таких вещах, о практических взаимоотношениях государства и церкви, мне писать не следует. Ведь я могу судить об этих отношениях лишь на основании виденного и слышанного — очень издали, как рядовой прихожанин.
Может быть, отец настоятель и сам побоялся высокой воды, всякое бывает, но очень уж стыдливой скороговоркой и с каким-то затаенным вздохом он об этом сообщил своей пастве.
Давно ли я писал о скоропостижной кончине митрополита Никодима на аудиенции у папы Иоанна Павла I… А вот уже и самого Иоанна Павла нет. Всего 33 дня носил папскую тиару этот шестидесятитрехлетний веселый и, кажется, умный и добрый человек, сын рабочего, социалиста… Умер он от той же болезни, что и владыка Никодим, — от инфаркта миокарда.
Не знаю, по какой ассоциации, может быть по географической близости к Италии, опять вспомнилась мне Женева! Вообще этот город, где мы пробыли, кажется, всего три дня, оставил в моей памяти много ярких воспоминаний. Куда больше, чем, скажем, Токио или Берлин. Хотя и там, конечно, было немало яркого.
Двадцать первого сентября мы были с женой в Воздвиженской церкви, а на другой день вечером к нам, советским писателям, пришла в гости, с подарками, сувенирами, группа русских эмигрантов, представителей женевского отделения Общества советско-швейцарской дружбы. Все немолодые женщины и среди них один — тоже немолодой, но еще крепкий, бритоголовый, небрежно одетый и сильно навеселе… Нет, не то слово. Ничего веселого в этом человеке не было. Скучное, тяжелое, свинцовое и привычное опьянение. Инженер-гидроэнергетик Н. П. Бирюков, сын того самого Павла Ивановича Бирюкова, друга, помощника и биографа Толстого. Принес и показал нам старую любительскую фотографию: седобородый старец Толстой и П. И. Бирюков, а между ними маленький мальчик в матросской рубашечке — Коля Бирюков.
Сейчас этот, похожий чем-то на Шкловского, мальчик сидел рядом с нами в номере гостиницы «Паскаль», мало говорил и плохо слушал других, нервно потирал свою круглую серебрящуюся голову и с невеселой усмешкой смотрел своими налитыми кровью глазами куда-то в угол… И, помню, ужасно жалко мне стало этого человека. Не сразу даже я и понял, в чем дело, за что жалею. А потом понял. Не знаю, женат или нет этот человек, есть ли у него семья, дети, но знаю, что ужасно он одинок. Родившийся в России и выросший за границей, он не чувствует себя ни настоящим русским, ни настоящим европейцем. Сын толстовца, воспитанный в отрицании церкви, он не найдет утешения и на том островке, под золотыми луковками куполов, в церкви Воздвиженья креста Господня. Что же ему остается? Общество советско-швейцарской дружбы? Но это же еще скучнее, чем толстовские сборища. Там хоть что-то духовное было, а тут — только напоминание о родине, отраженный свет ее — газеты, книги, разговоры на русском языке… Вот он с какой-то поры и зачастил в тот подвальчик или полуподвальчик, где подают в запотевших графинах шустовскую рябиновку или «Смирновскую» водку, а при желании и настоящую московскую «Столичную»… Сидит там где-нибудь в углу и не спеша, невесело, глухо наливается этой горькой русской водкой. Один, конечно. Швейцарцы, как я уже заметил, не пьют. Во всяком случае, на людях.
Конечно, и от толстовства в нем (если оно когда-нибудь было) ничего не осталось. Вообще я думаю, что толстовство как духовная сила может существовать только как сила противоборствующая — как отрицание церкви, как образец религии бесцерковной. Оно живет и дышит только в споре (и только в ссоре). С кем же ссориться толстовцу и с кем спорить в кальвинистской Женеве?
…Тут я должен остановиться и сказать о том, о чем давно уже откладывал разговор.
Не один раз упоминал я в этих заметках о католических храмах, о том, как я молился там, о трепете, который охватывает меня, когда я вхожу даже в пустой костел, и ни разу не сказал о храме протестантском…
Да, и там я испытываю душевное волнение, и там чувствую присутствие благодати, но сказать вслед за Тютчевым, что «лютеран люблю богослуженье», я не могу. Возможно, я сравнительно редко бывал на лютеранской службе — никогда не стоял (не сидел) ее до конца и потому не могу достойно оценить «обряд их строгий, важный и простой»… Но ведь и в костел я много раз заходил — и до, и после мессы, и совсем ненадолго во время мессы…
Пытаюсь понять, в чем дело. Когда мне случается попасть в город, где имеются и кирхи и костелы, — например, в Берлин, где лютеранских кирх значительно больше, чем костелов, — я в первую очередь все-таки ищу храм католический.
Не в том же дело, что «голые стены», что «дом их пуст и гол стоит»… Чего-то нет в этих стенах, чего-то
Все хочу найти ответ, объяснение.
Может быть, поможет все-таки тот же Тютчев? Что имел он в виду, говоря о «строгости» обряда? Отсутствие экстаза, расписанность, чинность не только богослужения, но и самой молитвы?