Инженер Бернд корчится от боли, возя лицом по золотистой обивке кресла. У него что-то не так с ногой и еще хуже с грудью.
Станция выглядит безнадежно. Шнур питания перебит, контакт с наружной антенной утрачен, панель настройки вдребезги. В слабеющем янтарном свете фонаря Вернер оглядывает один смятый разъем за другим.
Левое ухо после бомбежки не слышит совсем, правому вроде бы понемногу возвращается слух. За неумолкающим звоном Вернер начинает различать и другие звуки.
Потрескивание догорающего пожара.
Скрип здания наверху.
Какая-то капель с разных сторон.
И грохот, с которым Фолькхаймер остервенело крушит завал на лестнице. Стратегия, насколько Вернер может судить, такая: Фолькхаймер стоит, тяжело дыша, пригнувшись под нависшим потолком, в руке кусок гнутой арматуры. Включает фонарь, водит лучом по завалу, выискивает что-нибудь, что можно вытащить, запоминает. Выключает фонарь, чтобы поберечь батарею, и некоторое время орудует в темноте. Когда свет загорается снова, плотная масса кирпича, металла и досок выглядит по-прежнему. Ее и двадцати человекам не разобрать.
«Бога ради!» — говорит Фолькхаймер. Громко или тихо, Вернер не знает, но в его правом ухе эти слова звучат как далекая молитва.
Пожар наверху уже должен был вытянуть из их дыры весь кислород. Они должны были задохнуться. Вернуть долги, закрыть счет. А они по-прежнему дышат. Три надломленных потолочных бруса удерживают бог весть какую тяжесть: обгорелое здание, трупы восьми артиллеристов, неведомое количество неразорвавшихся боеприпасов. Может быть, Вернер, десятью тысячами мелких предательств, Бернд, бесчисленными преступлениями, и Фолькхаймер — тем, что был орудием, исполнителем приказов, разящим клинком рейха, — заслужили более страшное наказание и сейчас вершится некий последний приговор?
Корсарский подвал, где эксцентричный приватир хранил оружие, золото и пчеловодческий инвентарь. Затем — винный погреб. Позже — уголок ремесленника. «Atelier de Réparation»
Две банки
Мари-Лора просыпается: игрушечный домик прижат к груди, дядюшкино пальто взмокло от пота.
Уже рассвело? Она взбирается по лестнице, приникает ухом к люку. Воздушной тревоги уже не слышно. Может быть, пока она спала, дом сгорел до основания. Или она проспала последние часы войны и город уже освобожден. Наверняка на улицах люди. Добровольцы, пожарные, жандармы. Американцы. Надо всего лишь открыть люк и выйти через парадную дверь на улицу Воборель.
Но что, если в городе по-прежнему немцы? Что, если они прямо сейчас идут от дома к дому, расстреливая всех подряд?
Надо ждать. Может быть, Этьен уже бежит, запыхавшись, к ней на выручку.
Или съежился где-нибудь, обхватив руками голову. Видит демонов.
Или погиб.
Мари-Лора убеждает себя поберечь хлеб, но он и так уже немного зачерствел, а есть хочется ужасно, и вот уже она сама не успела заметить, как прикончила батон.
И зачем только она не взяла с собой книгу!
Мари-Лора обходит подвал, чувствуя сквозь чулки неровности пола. Вот свернутый в трубку ковер, из него пахнет опилками и мышами. Ящик со старыми документами. Керосиновая лампа. Закатывательная машинка мадам Манек. А вот, в дальнем конце полки под самым потолком, — два маленьких чуда. Полные жестяные банки! В кухне съестного почти не осталось — только крупа, пучок лаванды и две-три бутылки испорченного божоле, — а тут, в подвале, такое сокровище.
Горошек? Фасоль? Сладкая кукуруза? Только бы не растительное масло! Вроде бы банки с маслом меньше? Мари-Лора трясет их, но на слух ничего не определить. Интересно, могут ли там оказаться персики — белые лангедокские персики, которые мадам Манек покупала ящиками, чистила, резала на четвертинки и варила в сиропе. Вся кухня ими благоухала, у Мари-Лоры пальцы были липкие от сока. Упоительный праздник.
Две банки, которых не заметил Этьен.
Не надо слишком уноситься в мечтах — обидней будет разочарование. Горошек. Или фасоль. И то и другое — замечательно. Она убирает по банке в карманы дядюшкиного пальто, еще раз убеждается, что макет по-прежнему в кармашке платья, садится на сундук, сжимает в руках трость и старается не думать про мочевой пузырь.