И написали бы единодушно, если бы не Ребевцев. Он слушал, слушал, а потом повернулся и молча пошел к себе домой.
— Ты, Герберт Иванович, куда же это? А писать письмо?
— Не буду я писать письмо. Коли вы такие писатели, так вы и пишите. А я пойду спать.
Но мы попридержали его и велели объясниться.
А он уже глядел на звезды.
— Что тут объяснять, — пробурчал Ревебцов, глядя на звезды. — Вы о том не подумали, а вдруг он — ОТТУДА?
— Это еще откуда — ОТТУДА?
— А вот оттуда. Вы ж не знаете, что это был за человек, и что это была за волна. Волны разные бывают.
— Боже наш! Неужто и в самом деле мы проявили слепоту и близорукость? А вдруг он, и правда, какой шпион. Все хиханьки да хаханьки, а он — шпион, а? — зашептали мы и тоже стали глядеть на звезды.
Небо было черное, звезды — белые. А за воротами уже визжала молодежь, принявшись за свои обычные ночные штучки.
Веселие Руси
Плохо кончилась для старика эта престранная история с самоубийством. Еще утром он вычитал в газете, что алкоголизм у нас уже несколько прекращается, и вся задача теперь состоит в том, чтобы выпускать вместо поллитровок «читушки» да «косушки», прочитал, пронят был душевностью той статьи до слезы, а к вечеру взял да и опять надрался.
Это огорчило его жену, старушку Марью Египетовну, которая получала пенсии тридцать два рубля и брала постирушки от соседских квартирантов — молоденьких тонкогубчиков, по первому году служивших летчиками гражданской авиации.
Летчики вовсю занимались любовью, ходили в рестораны и на концерты, катались на такси — вот почему требовали у прачки рубах снежно-белых, с твердым крахмальным воротничком, чтобы черный галстук, впиваясь в эту белизну, давал окружающим понятие о молодцеватости, аккуратности и силе этого юного человека. Получив узел со свежим бельем, летчики напевали:
— Он, он меня приворожи-и-и-ил, па-ре-нек, паренек крыла-т-а-тай!
А старика привели двое собутыльников. Они прислонили его к двери, сильно постучали в окошко и убежали, опасаясь крепкого разговора с Марьей Египетовной и, кроме того, имея жгучую охоту еще где-нибудь подшибить денег да выпить, потому что были они молоды, как квартиранты-летчики, работали: один токарем, другой слесарем-сантехником, и хотели уж окончательного хмеля, чтоб ничего не было страшно.
Когда Мария Египетовна распахнула дверь, старик не упал, как надо было ожидать, а пробежал, растопырив руки, как бежит петух с отрубленной на чурке головой в последнюю секундочку перед падением и посмертной дрожью.
Пробежав, свалился на домотканную дорожку и заснул. Во сне он всхрапывал, матерился, слюнные пузыри лопались в уголках губ.
— Старая ты б… — сказала ему старуха, когда он очухался, — паскуда старая, алкоголик, нажрался, сука…
— Ты меня не сучи, — угрюмо, но робко отозвался старик. — Не на твои пил, меня ребята угостили…
— A-а, ребята! А что-то как я на улицу выйду, никто мне не под носит, а тебе, что вчера, что сегодня…
— Да кому ты нужна, старая проститутошка, — старик никак не мог выговорить последнее слово, поэтому повторил его еще раз, — да-да — проституточка старая.
Старуха знала средство. Она распустила серые жидкие волосы, очески которых наполняли гребешок и липли на желтоватую эмаль водопроводной раковины, она завыла, заойкала, запричитала; она вспоминала свою молодость и жалела, что не вышла замуж за нэпмана Струева Григория, она билась головой о чугунные шишечки старой кровати, и соседка, накинув вигоневый платок, летела на вопли по снежной тропиночке. «Ах, Марья Египетовна, бедная, вот уж наградил Господь…»
— И чего орешь, чего орешь, — медленно, заунывно начал старик, — я тебе зла не сделал, разве я тебя бил когда?
— Бил, бил, а то как не бить, — живо вскинулась Марья Египетовна.
— Эко, ну и поучил разок, дак что, один раз всего. Довела.
Махнул рукой, плюнул и побрел на улицу, потому что соседушка обняла старую, что-то шептала ей на ушко.
Старик навалился грудью на калитку и тупо рассматривал искрящиеся снежинки. Прошло, давно прошло то время, когда он мог что-то вспоминать, на что-то рассчитывать, надеяться.
Если б он поднял голову, то увидел луну, а может, и искусственный спутник «Луна», который кончиком иголки чертил черное небо, не задевая звезд.
Но он вдруг вспомнил, что есть у него в заначке бутылка «Московской», где еще грамм триста оставалось.
Проваливаясь в сугробы, добрался до сарайчика, где раньше держали скотину, пока раньше разрешали держать в городе, а сейчас фиг с маслом там обитал.
Разрыл по-собачьи сугроб, звякнул зубами о горлышко, забулькал. Ох, хорошо.
Поначалу жалеть старуху стал. Вернулся в дом смирный, смурной, махорочки скрутил, но та уже приподнялась, ободрилась, учуяла запах свежего спиртного и по-новой завела волынку.
— Молчать! Молчать! — завопил он, грохнув кулаком по столу, — ты меня стервоза загубила, ты меня своим писком вечным довела, что хоть в петлю лезь! И полезу. К чертовой бабушке тебя!
— Лезь, лезь. Хоть сейчас. Это тебя к чертовой бабушке!
И опять выскочил на улицу. Хмель бродил по жилам. Было весело. Сорвал бельевую веревку и к сарайчику.