Орлов с головой накрылся одеялом. Сердце его стучало о ребра, как дачный пинг-понговый шарик дробно и звонко стучится о фанерный стол. Значит, этот больной священник и материнский «мужик» — это один и тот же человек! Значит, вот куда она уезжала, бросала его, маленького, с бабушкой Лежневой! Вот почему никто на ней не женился! Вот почему она никогда не показала сыну Геннадию этого своего «мужика»! Ничего себе — религия! Ему было совестно за мать, и в то же время он чувствовал, что не все здесь так просто. То, как она, его мать, спокойно сказала сейчас в темноте: «Дай мне твою руку. Есть что-нибудь в твоей руке или нет?» — поразило молодого Орлова. Мать его никогда не произносила ничего просто так. Орлову пришло в голову, что она, наверное, ни разу не солгала ему, даже когда уезжала к своему «мужику», отцу Валентину. Она просто сообщала, в какой день и во сколько вернется, чтобы они с бабушкой Лежневой не волновались. Значит, когда она спрашивает: «Чувствуешь ты мою руку или нет?» — она так и чувствует, она же не врет!
Ему хотелось встать с постели и выйти на улицу, чтобы весь этот сумбур неожиданных и горячих мыслей улегся в нем, прекратился бы грохот вопросов, которым заглушило теплую, полную нежного весеннего пения ночь. «Что же делать?» — думал про себя молодой Орлов, широко раскрытыми глазами глядя в потолок, на котором изредка вспыхивали бесшумные полосы автомобильных фар. Если он останется с Томкой, то, наверное, разведчик и Томкин отец помогут ему попасть в МИМО, и тогда начнется другая жизнь, но в этой другой жизни ведь все будет другим, в ней не шепчутся по ночам о Боге и не пускают к себе ночевать черноглазых «батюшек»! Гордому Орлову казалось, что он давно уже справился, давно отодвинул от себя то, чем мать и бабушка Лежнева пичкали его в детстве. Они, например, говорили ему: «Не ври, будь честным», но он не мог не врать, потому что врала целая школа — от мала до велика, и радио врало, и телевидение, врали вывески на домах, витрины магазинов, афиши театров, учебники, книги! И все привыкли к этому, никто уже и не различал, где вранье, а где правда, всем было наплевать, словно дело только в коротеньком слове, в названии! Скажешь «правда» — и будет правда, скажешь «ложь» — ну, значит, ложь. Теперь вот он врал и в школе, и дома, врал двум обозленным маленьким женщинам, своим любовницам, — и все для того, чтобы достичь той скользковатой извилистой тропки, над которой летят цыплята табака! Но мать и бабушка Лежнева… Они что-то такое все-таки сделали с ним, что-то навязали ему, что будет вечно мешать, вечно путаться под ногами, даже если он добьется своего!
В соседней комнате раздался голос больного священника, который о чем-то попросил, но Орлов не расслышал, о чем именно, и тут же его перебил громкий шепот матери:
— Лежи, я принесу. Не нужно вставать.
— Нет, погоди, — расслышал Орлов, — нет, я встану…
— Ну, тогда давай осторожненько, — попросила мать, — вот так… Опирайся на меня.
Заскрипела кровать, потом послышался звук опрокинутого стула, звякнул стакан, и наконец Катерина Константиновна глубоко вздохнула:
— Ну-у-у, вот и встал… Ну-у-у, молодец! Пойдем вместе… только тихо-о-неч-ко…
— Дай я хоть рубаху застегну, — прерывистым шепотом сказал отец Валентин, — застегни ты мне, а то руки дрожат…
Через секунду они вместе появились в дверях, как раз когда свет, идущий с неба, из лунного, голубоватого и мерцающего, превратился в радостный, розовый свет утра, словно бы нарочно для того, чтобы Орлов сквозь неплотно прикрытые веки смог разглядеть, как Катерина Константиновна бережно поддерживает под руки не просто худого, а до самых костей уже изношенного, не пригодного к жаркой и жгучей весенней жизни отца Валентина.
— Мама, не зажигай, — сказала Катерина Константиновна, когда бабушка Лежнева, приподняв с подушки седую свою голову, хотела было зажечь ночник. — Мы так…
— Прошу прощения, — пробормотал отец Валентин и вздохнул со свистом, — побеспокоил вас…
У матери молодого Орлова — сколько он помнил ее — никогда не было такого лица: сосредоточенного и словно бы полностью принадлежащего не ей самой, не ее мыслям, душе, желаниям и заботам, а другому человеку, вот этому самому чужому «мужику», который, опираясь на нее всей тяжестью иссохшего тела, всем шелестом истончившихся своих костей, осторожно переставляет ноги в орловских тапочках, чтобы добрести до уборной, находящейся в самом конце их длинного коридора. Геннадий Орлов вскочил, быстро оделся и, не дождавшись, пока Катерина Константиновна с отцом Валентином вернутся, выскочил на лестничную площадку и кубарем скатился на улицу.